Следите за нашими новостями!
Твиттер      Google+
Русский филологический портал

З. А. Велиева

ВЛАДИМИР НАБОКОВ: ДИАЛЕКТИКА РАЗДВОЕННОСТИ

(Известия Уральского государственного университета. - № 1/2 (63). - Екатеринбург, 2009. - С. 147-153)


 
Владимир Набоков как писатель сложился вне России. Политические катаклизмы начала ХХ в. и Октябрьская революция уничтожили тот детский «земной рай», в котором жил будущий писатель, который впоследствии жил, творил и умер в эмиграции.
Виктор Ерофеев так описывает могилу писателя возле маленького курортного городка Монтре на берегу Женевского озера: «Никогда не видел более эстетского надгробия. Роскошный голубой камень. Надпись по-французски: Vladimir Habokov, ecrivain (писатель) и годы жизни. Ни креста, ни портрета. Зато воздух (Ароматы! Птицы! Закат!): кладбище на склоне холма, башня тонет в винограднике… на другом, французском, берегу ледники и снежные вершины Секвойн. Внизу Женевское озеро. Пароходики увеселительные. Счастье эстета…».
Что это: юродство литературоведа или неуместный черный юмор? Не беремся судить. Но то, что Набоков легко променял бы этот женевский рай на обыкновенное русское кладбище где-то под Санкт-Петербургом (он родился и вырос в этом городе), особых доказательств, на наш взгляд, не требует.
Степень русскости творческого характера Набокова, его идиостиля, его духовных (душевных) исканий - словом, степень русскости его жизненных идеалов легко прочитывается практически во всех его произведениях, хотя в этих сочинениях очень много деталей, дающих повод для квалификации писателя с позиций англофильства. Да, трудно не согласиться с тезисами о том, что писатель обнаруживает (в письмах, в художественных произведениях) некоторую противоречивость суждений-идей относительно исконной Родины, некоторую не совсем прозрачную раздвоенность в осмыслении исторических и современных ценностей, манифестирующих Россию.
Изучение художественного наследия Набокова под углом зрения русофобства, его неприязни к государственному устройству России, по всей видимости, не лишено определенных оснований, однако возведение этого в ранг абсолюта никоим образом не может быть оправданным. В Набокове неприязни к «зияющим высотам» России или к «свинцовым ее мерзостям» не больше, чем в идейных исканиях Тургенева или Достоевского, действующих определенным образом по принципу «бью, потому что люблю» (что в другом языке означает «ругаю, потому что хочу воспитать, хочу помочь стать лучше»). И в этом принципе все же любви больше, чем неприязни: люблю, ненавидя за промашки, ненавижу, любя за доброту. Эта диалектика отношения к России прочитывается на каждой странице основных произведений В. Набокова, особенно в романах «Машенька», «Дар», «Другие берега». Эта глубоко набоковская диалектика творческого мироощущения, мироосмысления обнаруживает себя не только в языке произведений, системе приемов реализации поэтического смысла и идеологических исканий, но и в подстрочно-глубинных философских (гносеологических) парадигмах, составляющих концептуальную основу того или иного произведения.
Возьмем, к примеру, одну деталь - название романа «Машенька». Сколько открытой любви и нежности к этому величественно-женскому имени, восходящему к основаниям православного христианства! Ведь не секрет, что данная уменьшительно-ласкательная форма имени в устах русского человека звучит неповторимо нежно, почти мистически возвышенно и задумчиво. Только глубоко русский по натуре человек (тем более аристократического происхождения) способен на принятие литературного псевдонима «Сирин» (от допотопно-исконного русского слова «сирый») («Без отца - полсирота, без матери - вся сирота», - гласит русская пословица). Сирый - человек, лишенный родины. И эта константа вполне логично ложится в символическую модель упомянутой русской пословицы. А что, если Сирый-Сирин чувствовал этот пробел в общей структуре русской народной мудрости? Не без этого, конечно. К тому же Набоков-поэт, Набоков-писатель, Набоков-переводчик - вспомним перевод «Евгения Онегина», сделанный Набоковым, - известен как мастер приемов реминисценций, системных трансформаций исконно русских паремиоафористических и иных устойчивых словесных комплексов русского языка. Он великолепно владел искусством оригинального использования русского слова, бережно-трепетного, а порой «взрывного» его включения в ткань текста. Такое подвластно только тому, кто великолепно владеет родным языком и не менее великолепно его использует. «Из бесспорно наиболее талантливого русского прозаика, - пишет В. Ерофеев, - Набоков заставляет себя (разрядка наша. - З. В.) превратиться в американского писателя. Его обращение к английскому языку… во многом объяснялось неудовлетворительными переводами его произведений на иностранные языки. …О трудностях перерождения Набоков писал в своих письмах как об агонии. Он испытал почти физиологическую муку, расставаясь с гибким родным языком. …Это было не только перерождение языка, но и писательского сознания» [Ерофеев, 1990, 4].
Коль скоро мы коснулись константы идиостиля Набокова, языковых особенностей его произведений, то нелишне было бы рассмотреть некоторые лингвостилевые набоковские «фокусы», украшающие язык его произведений. Эту систему словесной игры, окказионального словоупотребления сам Набоков (по свидетельству того же В. Ерофеева) называл ворожбой. Так «ворожить» русскими словами мог только до мозга костей русский писатель, русский человек, добрая половина которого (не помню, кто сказал) находится в его языке.
По поводу набоковской характеристики Ремизова (из эмигрантского круга), «необыкновенной наружностью напоминавшего мне шахматную ладью после несвоевременной рокировки», В. Ерофеев совершенно справедливо замечает: «...образ настолько блестящий, что слепит глаза, и Ремизова не видно, виден только образ» [Ерофеев, 1990, 10].
При этом писатель ничуть не становится в позу недалеких словесников, которые, по словам В. О. Ключевского, уничтожают красноречием убедительность слова и ясность образа-мысли [см.: Ключевский, 1968, 260]. В строках Набокова русская поэзия разлита вовсю, как кислород в воздухе. Читатель, может быть, зачастую и не замечает, не чувствует ее только потому, что ежеминутно живет ею так же, как мы не ощущаем кислорода, потому что привычно дышим им. Набоков-поэт осмысленно рисует каждый, казалось бы, незначительный фрагмент действительности, окружающей его героев, он не демонстрирует понимание собственных мыслей о предмете изображения. Понимать свои мысли о предмете еще не значит понимать предмет, объект дефиниции. Подобная степень понимания каждого мало-мальски значимого оттенка значения словесного знака или целостного выражения родного языка, «одухотворение» слова - неотъемлемое свойство идиостиля писателя. Вот, к примеру, диалог из «Машеньки»:
 
- Вы не математик, Антон Сергеич, - суетливо продолжал Алферов. - А я на числах, как на качелях, всю жизнь прокачался. Бывало, говорил жене: раз я математик, то ты мать-и-мачеха…
Горноцветов и Колин залились тонким смехом. Госпожа Дорн вздрогнула, испуганно посмотрела на обоих.
- Одним словом: цифра и цветок, - холодно сказал Ганин. Только Клара улыбнулась…
- Да, вы правы, нежнейший цветок, - протяжно сказал Алферов.
 
Это ярчайший образец глубокого знания родного языка, способности блестяще манипулировать им, создавая доселе неизвестные образы-понятия. Писатель, как говорится, одним приемом столкновения слов мате-матика и мать-и-мачеха расставил все акценты: кого-то этот «окказиональный оксюморон» изумляет, кто-то в нем видит лишь случайное сочетание «цифры и цветка», а кто-то приходит в недоумение, скорее всего ввиду своего незнания русского языка. А ведь это характерология! Читатель лишь по одному этому диалогу получает достаточную характеристику персонажей. Оригинальное использование нетрадиционного языкового материала для осмысления символической сути ситуации - мастерство! И такое, как правило, удается писателю, трепетно любящему свой родной язык. Таких высот ни один писатель-гибрид не может достигнуть в сфере неродного языка. Пусть этот тезис будет на нашей филологической совести, если мы допустили некоторую абсолютизацию. В любом случае, эти факты стилистики Набокова ведут нас «к храму» - величественному храму «русскости» писателя. Может ли нерусский до мозга костей писатель «раскручивать» маленькую языковую деталь до таких объемов, как, например, в следующем контексте (где, впрочем, речь идет как раз о судьбах России):
 
- А главное, - все тараторил Алферов, - ведь с Россией - кончено. Смыли ее, как вот, знаете, если мокрой губкой мазнуть по черной доске, по нарисованной роже…
- Однако… - усмехнулся Ганин.
- Не любо слушать, Лев Глебович?
- Не любо, но не мешаю, Алексей Иванович.
 
Диалог эмигрантов, с неприкрытой печалью рассуждающих о судьбе Родины, строится на строительных лесах известной русской поговорки «Не любо - не слушай, а врать не мешай». Писатель использует пассивные запасы (исконные русские концепты) русской речи, выражая тем самым целый комплекс внутренних чувств и поведения героев - здесь сокрыты и ирония по поводу бесполезности абстрактных рассуждений о путях спасения России, находясь за ее пределами (расстояние сближает?), и безысходная печаль-ностальгия по родине, выражающаяся в том, что герои, если можно так выразиться, встретились с самими собою, как с любопытным и приятным незнакомцем. Это особое состояние души. Человеку, не пережившему изгнание на чужбину, трудно понять это.
И вся эта коллизия, эта психологическая драма героев мастерски разыгрывается на смысловом поле упомянутой русской поговорки. Только большой мастер словесного искусства, любящий свою родную речь, в состоянии строить такие языковые/речевые парадигмы. Одни эти факты идиостиля Набокова дают основание утверждать: можно жить, где угодно (в Америке, в Европе), можно писать на любом языке (даже произведения, приносящие мировую славу), но от этого ты не перестаешь оставаться русским писателем или писателем, думающим по-русски (ведь мышление - это концептуальная система, заложенная Всевышним по единой схеме).
При всем этом мы вполне осознаем, что было бы опрометчиво, основываясь лишь на константах идиостиля писателя, причислять его к американским или русским писателям. Видимо, немаловажным в этой связи оказывается анализ его категориального отношения к проблеме власти и свободы, к русской идее вообще.
Для этого анализа, на наш взгляд, мы найдем достаточную пищу в романе «Дар», являющемся художественной трактовкой жизни и деятельности Н. Г. Чернышевского - русского революционера-демократа и философа.
Как справедливо отмечает В. Ерофеев, презрение Набокова «к искусству как социополитическому феномену было безгранично. Ему претил безумный, с его точки зрения, гиперморализм русской литературной традиции… В письме по поводу своей книги о Гоголе, написанной в Америке по-английски, Набоков высказывается достаточно твердо: «Я никогда не отрицал нравственное воздействие искусства, безусловно заложенное в каждом подлинном произведении. Но что я действительно отрицаю и против чего готов бороться до последней капли чернил, так это нарочитое морализаторство, которое для меня убивает все следы искусства в произведении, каким бы искусным оно ни было» (цит. по: Ерофеев, 1990, 4).
Идеи свободы, взлелеянные Чернышевским, идеи-модели «русской свободы», представленные в произведениях Николая Гавриловича, всецело поддерживаются Набоковым. Чернышевский дорог писателю прежде всего как русский интеллигент, русский интеллектуал. Трудно найти еще среди русских писателей ХХ в. столь горько плачущего над могильным крестом идей свободы и идей искусства Чернышевского. Набоков гордится Чернышевским как русским феноменом: «Никогда власти не дождались от него тех смиренно-простительных посланий, которые, например, унтер-офицер Достоевский обращал из Семипалатинска к сильным мира сего». Соучастие Набокова, его сострадание выражается максимально, когда писатель описывает фрагменты общей картины издевательств над Чернышевским: боль за Чернышевского перерастает границы сочувствия, сострадания, она становится собственной болью Набокова-писателя, изгнанного за пределы той России, где так бесчеловечно обошлись с его героем. Люби ближнего пуще самого себя - исконная мораль русской души. Жизнь Чернышевского, его мироощущения обрисованы Набоковым с неотразимой художественной силой. В целях иллюстрации сказанного достаточно провести некоторые параллели. Так, в записях Чернышевского «Обзор моих понятий» говорится: «Богословие и христианство - ничего не могу сказать положительного, кажется в сущности держусь старого более по силе привычки… чрезвычайно мало действует на жизнь и ум… История - вера в прогресс. Политика - уважение к Западу и убеждение, что мы никак не идем в сравнение с ними… наша история развивалась из других начал... Литература - Гоголь и Лермонтов кажутся недосягаемыми, великими, за которых я готов отдать и жизнь и честь…» (История русской литературы, 1987, 124).
Вот какая система гносеологических понятий складывалась у Чернышевского - писателя и философа, историка и социолога. И вот какое художественное осмысление получает эта система мировосприятия на страницах романа «Дар»:
1. Страсти Чернышевского начались, когда он достиг Христова возраста. Вот в роли Иуды - Всеволод Костомаров; в роли Петра - знаменитый поэт, уклонившийся от свидания с узником. Толстый Герцен… именует позорный столб «товарищем Креста». И в некрасовском стихотворении - опять о Распятии, о том, что Чернышевский послан был «рабам (царям) земли напомнить о Христе». Наконец, когда он совсем умер, и тело его обмывали, одному из его близких эта худоба, эта крутизна ребер, темная бледность кожи и длинные пальцы ног смутно напомнили «Снятие с Креста» Рембрандта.
2. «Бывали томные, смутные вечера, когда он лежал навзничь на своем страшном, кожаном диване - в кочках, в дырьях... и сердце как-то чудно билось от первой страницы Мишле, от взглядов Гизо, от теории и языка социалистов, от мысли о Надежде Егоровне, и все это вместе, и вот он начинал петь “Песню Маргариты”»… и слезы катились из глаз понемногу. Вдруг он вставал, решив повидать ее немедленно… Начинало моросить. Николай Гаврилович летел проворным аллюром бедных гоголевских героев».
В этих двух характерологических, конститутивных отрезках романа манифестирована не только диалектика личностно-индивидуального и социального восприятия действительности, не только коллизия Чернышевского-философа и Чернышевского-человека, но и драма душевных отношений автора Набокова к своему герою, к его терзаниям и страданиям, положительным или отрицательным - не столь важно.
Восприятие Чернышевского-героя Набоковым со всеми причудами героя, со всеми сложными перипетиями его характера невозможно характеризовать каким-то одним словом - любовью или состраданием, сочувствием или еще чем-то. Для автора его герой больше, чем сумма всех этих слов. В одной из глав романа, кстати, мы читаем: «Целое равно наимельчайшей части целого, сумма частей равна части суммы. Это есть тайна мира, формула абсолют-бесконечности…» (гл. 3). Эта «тайна мира» и есть мерило отношений автора к своему герою. Это - по-русски! Набоков и здесь остается русским интеллигентом, русским феноменом, если даже «он сам себе причислял к американском писателям» [Ерофеев, 1990, 4]. «Чистокровные» американские писатели, между прочим, ни одним словом не обмолвились в защиту А. Солженицына - русского писателя, «льющего воду в мельницу всемирной демократии». Набоков, хотя и не считал Солженицына великим писателем, но, когда последнего выдворяли из страны Советов, написал ему приветственное письмо и заметил, что во многих своих произведениях он сам не переставал «высмеивать мещанство советизированной России» [цит. по: Там же, 5].
По мнению очевидцев, Набокову очень льстило, что англичане влюблены в А. П. Чехова, немцы и французы боготворят Ф. М. Достоевского. Встает резонный вопрос: интересовало ли Набокова отношение читателей-англичан или тех же датчан к Фолкнеру или Драйзеру? Ответ находим в самых глубинах национальной души, национальной психики (в современной терминологии - в ментальности), без коих нет эталона принадлежности к той или иной этнокультурной системе. Набоков и здесь остается русским писателем, писателем, русскость которого оказывается выше его писательского таланта, хотя в общей оценке бытия Набокова эти два момента (степень его русскости и степень его таланта) всегда служили объектом горячих споров и кривотолков.
О Набокове-Сирине писали Ю. И. Айхенвальд, П. М. Бицилли, Г. П. Струве, Г. В. Иванов, З. Н. Гиппиус, М. Алданов, Л. Д. Червинская и многие другие его современники-эмигранты. Некоторые из них признавали его большой талант, другие не видели ничего гениального в произведениях Набокова, кроме внешне эффектно сплетенных словесных корон. Читая эти отзывы из эмигрантских журналов, в целом убеждаешься в том, что многие из тогдашних литературных оппонентов Сирина-Набокова, изучая детально отдельные органы его произведений, отучились понимать жизнь всего организма.
В плане общей оценки творчества Сирина особое место занимает отзыв И. Бунина (1930), который высоко оценивал способности Набокова-Сирина как первого, кто «осмелился выступить в русской (!) литературе с новым видом искусства, за который надо быть благодарным ему» [цит. по: Дарк, 1990, 404].
Мнение И. Бунина, однако, разделяли не все, думы и чаяния Сирина о России многих раздражали. «О сиринской “одержимости памятью”, получавшей преимущественно отрицательную оценку, наперебой толковали многие. Она казалась чрезмерной, излишне аффектированной, приводящей к сентиментальности, вычурности, стремлению удивить, в ней, казалось, «больше от выдумки, чем от духовного виденья»… Эта концепция «набоковского творчества явилась впоследствии, и в наше время, одной из наиболее живучих… Критик [Кантор] смыкался с теми, кто выводил творчество молодого Набокова из эмигрантского быта-бытия. Воспоминания для сиринских героев и для их создателя - попытка вернуться к истокам, “домой”, в Россию которая властью аберрирующей памяти превращается в землю обетованную. Не случайно Машенька, героиня первого романа, воспринималась читателями как своеобразный символ России» [Там же, 304]. Детали приведенного тезиса О. Дарка оставляем на совести критика. В одном мы с ним полностью солидарны - в постановке вопроса о генеалогической памяти. Человек, лишенный этой инвариантной - социальной - памяти, называется в социологии манкуртизированным. Ведь не вина Сирина-Набокова в том, что он не мог освободиться от этого начала всех начал - памяти о родном, русском…
Вспомним посещение пресловутой квартиры будущего тестя Лужиным, когда он обознался: «Больше десяти лет он не был в русском доме, и, попав теперь в дом, где, как на выставке, бойко подавалась цветистая Россия, он ощутил детскую радость, желание захлопать в ладоши, - никогда в жизни ему не было так легко и уютно».
Думается, данная форма (скорее способ) символизации ситуации вполне подходит под параметры хрестоматийного. Речь идет не о степени мастерства писателя, а скорее о степени нежности его чувств, когда он локализует героя своего в «русском доме», именно в русском…
Собственно говоря, русскость Набокова может быть доказана аксиоматически одной фразой писателя: «я зарился с жадностью брюхатой женщины» (Дар, гл. 1). «Жадность брюхатой женщины» - это не физическое состояние, это, на наш взгляд, состояние души русской женщины «в интересном положении» (отсюда и выражение «женщина в положении»). Такой образ-символ подвластен человеку с детской русской душой, которая характерна для положительных героев русских сказок.
И последнее. Свой роман «Дар» Набоков предваряет эпиграфом, состоящим из череды абсолютных истин: «Дуб - дерево. Роза - цветок. Олень - животное. Воробей - птица».
Эти аксиомы подобраны не случайно. Аксиомы не доказываются: их истинность доказательна своей неопровержимостью [см.: Ключевский, 1968, 268]. Если это верно (нам оно кажется бесспорным), то верно и то, что для Набокова неопровержимая абсолютная истинность смерти равна истинности заключения о том, что Россия - его отечество, какие бы ярлыки англо-американского толка на него ни навешивали и литературные критики, да и сам он иногда. По поводу последнего факта скажем: не получилось у писателя убежать от самого себя… И это к лучшему как для писателя Набокова, так и для его читателей.
«Долее, долее, как можно долее буду в чужой земле. И хотя мои мысли, мое имя, мои труды будут принадлежать России, но сам я, бренный состав мой, будет удален от нее» (Дар, гл. 3). Это он о себе, о своей диалектической раздвоенности, о борьбе противоположностей внутри себя.
Такая диалектика - удел отнюдь не слабых…
 

Литература

Ерофеев Виктор. Русская проза Владимира Набокова // Набоков В. Собр. соч. : в 4 т. Т. 1. М., 1990.
Ключевский В. О. Письма, дневники, афоризмы и мысли об истории. М., 1968.
Дарк О. Загадка Сирина // Набоков В. Собр. соч. : в 4 т. Т. 1. М., 1990.
История русской литературы XIX века / под ред. Н. Н. Скатова. М., 1987.
Набоков Владимир. Собрание сочинений : в 4 т. М., 1990.


Источник текста - Известия Уральского государственного университета .