Следите за нашими новостями!
Твиттер      Google+
Русский филологический портал

О. Н. Трубачев

ПРИЕМЫ СЕМАНТИЧЕСКОЙ РЕКОНСТРУКЦИИ

(Сравнительно-историческое изучение языков разных семей. Теория лингвистической реконструкции. - М., 1988. - С. 197-222)


 
Семантическая реконструкция, т.е. процедура восстановления древнего, или предшествующего, значения слова, тесно связана с реконструкцией формально-фонетической и словообразовательно-лексической, а также с реконструкцией языковой (праязыковой) в целом. Имеющая место универсальная тенденция к усложнению последней (праязыковая диалектология) ведет, естественно, и к усложнению праязыковой семасиологии и к пересмотру ее хронологии.
Бесспорность этих связей, однако, еще не предопределяет характер и направление связей. Намерение говорить о "приемах" семантической реконструкции не означает, что уже решены принципы семантической реконструкции и другие базисные вопросы, и не освобождает от их обсуждения, хотя и перемещает акцент в план более детального анализа отношений слов и значений. Разумеется, сохраняют важность категории и положения, выработанные предыдущим исследованием; внутренняя и внешняя реконструкция, контроль реконструкции через генетические связи и семантическую типологию, генезис лексических значений исконным путем и через заимствование, относительная хронология (семантические архаизмы и инновации), закономерность семантических изменений (?) или, скорее, их контролируемость, семантическая универсальность и уникальность, реконструкция апеллативной семантики и ее резервы (ономастика, реликты, формы, реликты языка - субстраты), проблемы автономности и взаимосвязи, диахронии и синхронии.
Не последняя роль отводится тому, что было названо "семантическим инстинктом" исследователя [1], и, разумеется, опыту исследования - индивидуального и коллективного. Мы имеем в виду опыт этимологии и этимологической лексикографии индоевропейских, славянских и других языков (к настоящему времени опубликованы уже 14 выпусков "Этимологического словаря славянских языков", опирающихся на тридцатилетний опыт работы в этимологии и реконструкции лексических значений) и вклад этимологии в "историю идей". Говоря об истории идей, мы имеем также в виду, что именно этимология уполномочена дописывать историю лексических значений и реконструировать дописьменный период этой истории, часто несравненно более длительный и бурный, чем собственно письменная история у слов фондовой лексики, для которых письменная история обычно застает уже период относительного покоя в собственной истории слов и значений [Трубачев, 1984].
Было бы неправильно, наконец, если бы в числе побудительных причин появления данного раздела не был отмечен тот факт, что уже исполнилось 30 лет со времени публикации "Семантических проблем реконструкции" Э. Бенвениста в американском журнале в 1954 г. - до появления компонентного анализа - и тем не менее тонких, во многом образцовых и сейчас в вопросах точного описания значений слов и их эволюции [Бенвенист, 1974].
Но главное, конечно, не во внешних поводах для обсуждения. Суть дела в том, что углубленное понимание значения есть, по нашему убеждению, уже тем самым его реконструкция [Трубачев, 1980, 3], а в этом деле нельзя обойтись без этимологии. Смутное понимание возросшей интердисциплинарной важности этимологии облекается иногда в причудливую форму признания ее "синхроничности". Таков ход рассуждений западногерманского автора К.-П. Хербермана: этимология обычно понимается как "единственная целиком диахроническая дисциплина" (Я. Малкиел, Э. Косериу), однако этимология вскрывает мотивацию, а мотивация - это "чисто синхроническое понятие" (С. Ульман), на основании чего делается вывод о синхроничности этимологии, ср. и способность этой дисциплины к классификации и систематизации [Herbermann, 1981, 22 и след.]. Перед нами поучительный пример отрицательного давления терминологии и понятийного ригоризма, жертвой которого стал упомянутый автор (далее мы будем говорить и о других примерах ущерба, наносимого науке типично метафористическим мышлением). Соссюрианская дихотомия диахронии-синхронии заслонила Херберману реальную живучесть, функционирование диахронии в синхронии. Разумным пониманием этого последнего, думается, необходимо уравновесить одностороннюю тенденцию к переформулировке диахронии в духе синхронии. Целесообразнее, по-видимому, согласиться с другими учеными в том, что смена поколений влечет за собой и смену интересов к научным направлениям и что сейчас растет вновь интерес к истории и этимологии, а вместе с ним и готовность признать именно за этимологическим исследованием умение "установить степень мотивированности языкового знака в определенный момент" [Pfister, I980, 4, 37; Трубачев, 1983, 173].
Чем дольше мы изучаем значение слова, тем острее понимаем важность проблем и приемов записи значения, влияние правильной (resp. неправильной) записи значения на правильную (resp. неправильную) интерпретацию значения. Понятно отсюда и наше желание разобраться насчет реального места некоторых приемов. Семиотическое понимание значения как "перевода знака в другую систему знаков" (Ч. Пирс) [цит. по: Jakobson, 1980, 10] и построенная целиком на этой базе популярная теория семантического метаязыка (языка описания) могут быть, в свете нашего опыта, сведены к проблеме синонимии и синонимизации [2], что, с одной стороны, показывает важность извечной проблемы синонимии в языке и лексике, а с другой - демонстрирует тенденцию к метафорическим преувеличениям, которая характеризует - и затрудняет - нынешнее теоретическое языкознание. В самом деле, что есть перевод, как не упражнение по синонимии прежде всего? В презумпции интерлингвальности всякого перевода содержится преувеличение. Так, нам сулят пунктуальное описание, а взамен мы получаем неточное сравнение и переносное употребление. Поневоле приходят в голову молитвенные слова Поля Луи Курье: "Боже, избави нас от лукавого и от образной речи! Иисусе Спасителю, спаси нас от метафоры!" [3].
Реконструкция - сущность сравнительного языкознания, однако любопытно отметить, что современную формулировку проблемы охотно связывают с именем Соссюра [см.: Gambarara, 1977, 52-53], с которым до недавнего времени связывали совсем другие задачи совершенно другого способа видения языка. Действительно, в специальном небольшом разделе своего "Курса" (Гл. III. Реконструкции) Ф. де Соссюр признает реконструкцию единственной целью сравнения, цель самой реконструкции видит в "регистрации успехов нашей науки" и высказывает уверенность в надежности реконструкций [Соссюр, 1977, 255 и след.]. Мы бы сейчас сказали, что главная цель как сравнения, так и реконструкции - углубленное понимание связей и причин. Точность хороших реконструкций в этимологии бывает достаточно высока, и все же она допускает неединственность решений, что неизбежно для каждой объясняющей, а не описательной науки. В конечном счете все решает точка зрения исследователя. В контексте того, что изложено нами выше, глубокое удовлетворение и одобрение вызывают слова, сказанные Соссюром: "Се sera une des utilites de 1'etude historique d'avoir fait comprendre ce qu'etait un etat" ("Одним из полезных свойств исторического исследования явится то, что оно позволило понять, чтб такое состояние"). Между тем и сейчас еще лингвисты, не задерживаясь на этой мысли Соссюра, видят главное в тоне (и контексте) "строгого укора", адресованного Соссюром историческому языкознанию [Jakobson, 1980, 54].
Потребность синхронического общения нередко понимают упрощенно, недооценивая, например, информацию, заключающуюся в живом слове; время от времени отмечающееся оживление (реэтимологизация) в речи (высокой, поэтической, окказиональной) отдельных, казалось бы, давно забытых этимологических связей созвучно семантической реконструкции, на которую направлено этимологическое исследование. Более того, указанное оживление древних связей хорошо демонстрирует их потенциальную актуальность, а вместе с тем и актуальность самих исследований по этимологии, представляющих вовсе не схоластический научный интерес. Мы никогда так и не поймем природы этой реэтимологизации слова в речи, если не постараемся понять, что наше слово "всегда несет большее количество информации, чем наше сознание способно извлечь из него..." [4].
То, что подобная реэтимологизация осуществляется не всегда и не во всякой речи, а в выдающимся образом организованной речи (выше - поэтической), также составляет одно из естественных условий. Говоря иначе, своеобразным этимологическим тестом гениальности такого мастера русской художественной речи, как Лев Толстой, может служить один пример (их, бесспорно, больше, но это могло бы быть темой особого исследования), когда мы читаем о физическом веселье, которое ощущал Стива Облонский (буквально в тексте - "...чувствуя себя... здоровым и физически веселым..."): Толстой едва ли знал об этимологическом родстве этого слова с латышским vesels 'здоровый' и о дальнейшем происхождении от и.-е. *uesu-- 'хороший, добрый', но он проницательно увидел, уловил эту потенцию употребления слов веселье, веселый, не дав себя сбить значению эмоциональной игривости, абсолютно преобладающему и активному во всех славянских языках, но банальному и, как видим, этимологически не первоначальному.
В свое время крупные шаги в направлении к раскрытию этих идеологических потенций языка и слова сделал, как известно, В.И. Абаев [1934; 1948]. К плодотворной абаевской концепции идеосемантики и ее пробуждения в высоких стилях речи примыкают и наши суждения о собственном, специфическом значении слова как знаменателе важности собственного происхождения слова, а также о том, что этимология предопределяет стилистику слов (на примерах слов со значением 'торговля' в разных европейских языках) [Трубачев, 1976, 170-171]. Современное речевое употребление - при обязательном условии точности его описания, записи - хранит большие потенции вскрытия непрерывного действия этимологических связей. Австрийская исследовательница. У. Ройдер, занимаясь внутренним, семантическим родством слов греч. thumos 'мужество, ярость', др.-инд. dhumah 'дым', лат. fumus 'дым' и хет. tuhhima- 'одышка, удушье', реконструирует не только, в общем, очевидное направление семантического развития 'дым' > 'мужество, ярость' и фрагмент соответствующего представления древних индоевропейцев о мужестве или ярости как о внутреннем огне, разжигаемом в теле желчью и раздуваемом мехами легких. Гораздо важнее следующий вывод У. Ройдер: "Работа по реконструкции облегчается тем, что потускневшие картины мира (verblasste Weltbilder)... продолжают жить в оборотах речи еще очень долго, иногда тысячелетия (разрядка наша. - О.Т.)" [Roider, 1981, 109]. Примеры последнего исследовательница видит в немецких выражениях rauchen vor Wut (ср. рус. пышет яростью) - der Zorn verraucht, der Mut wird gekuhlt. С другой стороны, - и это тоже очень важно - дескриптивная мысль синхрониста, какой бы точной она сама себе ни мнилась, неизбежно скользит по поверхности, не затрагивая интересующих нас явлений и даже порождая удобную иллюзию коммуникативного их забвения. Некоторые авторы, в общем, сознают, что "внутренняя информативность (неисчерпанность скрытых возможностей) объекта значительно выше, чем тот же показатель его описания" [Лотман, 1974, 13], но, скорее всего, поворот в сторону "динамики", "динамической модели" носит в большей степени терминологический характер и преодолеть жесткую, статическую сущность синхронного описания никогда не сможет.
Лексическая семантика - особый уровень языка, несмотря на терминологические споры и даже целые направления, работавшие без признания семантического и в целом - лексического уровня. Так, например, в ряде докладов советско-чехословацкого симпозиума "Единицы разных уровней грамматического строя языка и их взаимодействие" (апрель 1967 г.) чувствовалась тенденция растворить уровень лексической семантики в концепции языковой семантики с ее (бинарной) оппозицией языковой структуре, а также синонимизировать понятия семантики и функции [ЕЯВ, 1969]. Впрочем, и в самое последнее время можно встретиться с утверждениями вроде того, что "семантика не является языковым уровнем..." [Бахнарь, 1982, 33]. И это не должно вызывать удивления, если вспомнить, что целые лингвистические школы (например, американская дескриптивная лингвистика) обходились также без лексического уровня вообще. Сюда примыкают и другие концепции, не различающие слово и словоформу и изучающие все пространство между уровнями фонологии и синтаксиса в духе морфемики.
Из правильной идеи взаимосвязи уровней предшествующим языкознанием был сделан явно преувеличенный вывод о равноструктурности, или (не совсем точно) изоморфизме уровней, имевшей далеко идущие последствия. Понятия изоморфизма выдвинуто в 1949 г. Е. Куриловичем и формулируется как идея структурного параллелизма между звуковыми и семантическими комплексами [Курилович, 1962, 21, 25-26]. Практически это выразилось в появлении опытов "фонологизации" семантики, т.е. ее структурирования по образу и подобию фонологического уровня и оперирования семантической нейтрализацией, семантическими ДП, вариантами и их семантизацией (читай: фонологизацией) [Бенвенист, 1974]. Надо признать, что сам автор понятия изоморфизма после первых своих несколько прямолинейных высказываний избегал впоследствии настойчивых утверждений об изоморфизме семантического и формального уровней [Кuryrowicz, 1965], чего никак нельзя сказать о его последователях [см.: Трубачев, 1976, 150]. Результатом явились не только голословные высказывания об изоморфизме всех уровней, но и опыты описания одного уровня через другой. При этом для сторонников классического структурализма это были описания снизу вверх, от низшего уровня к высшему (конкретно - "фонологизация" всех уровней, включая семантический [ср.: Benveniste, 1954]), в чем, даже если не соглашаться с этим, можно еще признать известную стройность (сведение к меньшему числу единиц описания).
Однако с распространением генеративистских учений появились и опыты описания семантики через синтаксис, т.е. низшего уровня через высший, процедура внутренне противоречивая, о чем говорят хотя бы поиски "элементарных смыслов". Вопрос этот затрагивается здесь потому, что он имеет очень серьезные теоретические и практические последствия. Совершенно справедливо мнение о схоластичности суммативного изоморфизма "снизу вверх" - от фонемы к высказыванию, поскольку при этом игнорируется фактическая несводимость высших форм к низшим [Белый, 1982, 33]. Надо ли говорить, что в изоморфизм "наоборот" (т.е. от высшего к низшему) поверить еще труднее. Недаром раздаются голоса о "хорошо известном факте анизоморфизма языков" ("...el hecho bien conocido del anisomorfismo de las lenguas" [1LG, 1977, 251]). Ходячее утверждение о сумме универсальных сем как значении слова естественного языка, таким образом, глубоко проблематично и сомнительно. Искать универсальные для каждого языка смыслы на синтаксической базе значило бы недооценивать элементарное противоречие между изменчивостью, зыбкостью препозитивной семантики и устойчивостью лексической семантики [ср.: Телия, 1981, 71]. Даже в трудах последовательных пражских структуралистов сейчас можно встретить "международные (универсальные) семы лексического значения" [Nemec, 1981], что, как и вышеупомянутые "универсальные смыслы', идет от генеративистских концепций трансформаций синтаксических процессов в словообразование и семантику слов и уже вызывает оправданную критику с разных сторон [Vajs, 1982, 23].
Умение различать уровни языка неотрывно от умения видеть их автономию. Не кто иной, как Якобсон указал, что ошибка многих лингвистов заключается в том, что они изучают уровни с позиций гетерономии, т.е. колониализма, а не автономии [Jakobson, 1980, 95].
В чем же выражается автономия уровня, если говорить о ее наиболее ярких проявлениях? Очевидно, в первую очередь в деривации, если иметь в виду своеобразие деривации семантической сравнительно со словообразовательной деривацией, тем более что семантическая реконструкция интересуется именно деривацией лексического значения. Как раз здесь и обнаруживаются наибольшие затруднения, хотя, казалось бы, нет недостатка в работах, изучающих производные слова и их значения. Однако нет и надлежащей четкости в понимании генезиса производных образований и их значений. При всех возможных нюансах толкований над соответствующими анализами тяготеет схема однонаправленности деривации формальной и семантической. Не будучи ошибкой в ряде случаев, эта изоморфистская схема чревата ошибками при попытках ее абсолютизации, т.е. распространения на все случаи.
И все-таки, при всех недостатках, исследования, которые ведутся в русле "традиционных" направлений (включая теперь уже и работы в духе классического структурализма), изучая производность слов и значений, изменение значений, появление вторичных значений, семантическое приращение (терминология при этом бывает различной), способны воссоздать в известном приближении если не картину, то схему, хотя бы в принципе не противоречащую объективной. Показателем этого является объективно правильное выделение в корнях или основах словообразовательных дериватов случаев "семантических архаизмов", где ожидаемая семантическая деривация не состоялась, а имела место, напротив, семантическая консервация [ср.: Ермакова, 1977, 31, 33-34]. Правда, и в этих исследованиях нет объяснения этого явления, но сама способность нащупать важный феномен налицо. Примечательно, что трансформационная доктрина словообразования как первоначально синтаксического процесса, прошедшего конденсацию (компрессию, свертывание и т.п.), оказывается, в сущности, мало интересуется семантическим приращением; вне поля зрения генеративной лексической семантики остается и упомянутый феномен семантической консервации в словообразовательном производном. Типичной в русле этого направления в нашей литературе является книга Е.С. Кубряковой [1981]. Читая такие работы, все время задаешься вопросом, насколько четко различают (и различают ли) исследователи свой собственный рабочий метаязык описания и поддающиеся проверке факты действительного свертывания фразы в слово. Опасность сбиться на изучение своего собственного метаязыка описания крайне велика, и это не может не тревожить исследователей проблемы подлинной семантической реконструкции слова, не говоря о других приведенных выше примерах утраты тонкости в вопросах семантической интерпретации. Сама "динамичность" динамической модели [ср. об этом еще: Strakova, 1983, 217 и след.] при этом делается спорной. Во всяком случае, семантическая реконструкция как исследовательская задача нуждается в другом динамизме.
После этого станет понятной наша настороженность в отношении всякой постулируемой семантической конденсации, будто бы присущей любой деривации без исключения [Мартынов, 1982, 130 и след., 134]. Так, суффиксальные производные вроде стар-ик, стар-ец вовсе не обязательно представляют собой свертывание первоначально двухкомпонентного словосочетания старый человек. Гораздо более реальной представляется картина свободного употребления прилагательного старый (о человеке), и суффиксальное оформление его в стар-ик было лишь формальным довершением уже наметившейся субстантивации. При занятиях историческим словобразованием такие примеры встречаются во множестве, и было бы произвольно видеть здесь обязательные эллипсисы первоначально двучленных конструкций. Схема бинаризма всякой номинации (хотя бинарные оппозиции как будто неотрывно входят в арсенал структурализма), особенно же его последующие конденсации смыкаются с семантическим генеративизмом, разделяя его недостатки. Нужна определенная широта и нескованность мысли, чтобы увидеть возможность изначальной эллиптичности (точнее - одночленности) подобных случаев словообразования, семантики, номинации вообще.
Но о бинаризме речь еще будет дальше, а эту часть своих рассуждений мы намерены закончить другим. Занимаясь деривацией словообразовательной и семантической, многие упускают из виду, что старая функция (читай: значение) может закрепляться за новой формой, а новая функция - за старой формой, что делает понятной потенциальную противоположность словообразовательной и семантической деривации (в нашей литературе нам приходилось встречать рассуждения на эту тему, но только на эмпирическом уровне, без теоретического осмысления и истории вопроса [ср.: Ермакова, 1977]). Этот закон ("4-й закон аналогии") выдвинул - по иронии судьбы - тот же самый ученый, который обосновал и противоположное понятие изоморфизма, - Е. Курилович, причем в том же, 1949 г. (двойная ирония!) в статье "La nature des proces dits analogiques" [Kurylowicz, 1949, 15-37], которую историки науки потом назовут "знаменитой" [Szemerenyi, 1982, 134, 136]. Неисповедимым образом, однако, эта статья, а с ней и сам закон не получили, в частности у нас, такой громкой известности, которой до сих пор пользуется неистребимо популярный изоморфизм. В нашей работе об этимологических исследованиях и лексической семантике 1976 г. был поставлен вопрос "о наличии в отношениях семантики и словообразования своеобразной междууровневой компенсации, т.е. явления, скорее противоположного изоморфизму" [Трубачев, 1976, 152]. Там же, а собственно говоря, еще раньше, на основании этимологического исследования славянской ремесленной терминологии, написанного 20 лет назад, был сделан вывод, что "довольно часто семантическое новообразование если и сопутствует формально-фонетическому новообразованию, то отнюдь не обязательно совпадает с ним в одном слове; напротив, при этом нередко складываются отношения своеобразного парного равновесия, при котором новообразование формы одного слова компенсируется новообразованием значения другого слова" [Трубачев, 1966, 220]. В старой деривации, вскрываемой практикой этимологии и исторического словообразования, такое явление известно. Можно сослаться здесь на наш пример отношений производящего слав. *gъrnъ (рус. горн [плавильный] и т.д.) и производного *gъrn-ьcь; последнее, будучи словообразовательно уменьшительным от *gъrnъ 'горн', должно было бы значить - в духе изоморфизма - 'маленький горн', однако вместо этого данный словообразовательный деминутив знает в славянских языках только значение 'горшок', как оказывается, значение архаическое не только для производного *gъrn-ьcь, но и для производящего *gъrnъ, под древней формой которого кроется обновленное значение 'плавильная печь' (реально-исторически такая печь вначале - подобие горшка или сооружение из горшков).
Как видим, мы пришли к аналогичному выводу самостоятельно, опираясь на материал этимологии, правда, без учета закона, опубликованного Куриловичем раньше. Впрочем, думается, что и в европейском (и в мировом) языкознании в целом 4-й закон аналогии Куриловича, если и известен, все же используется совершенно недостаточно там, где его действие следует допускать с большим вероятием, - во всех случаях смены форм и функций и в соответствующих операциях по реконструкции предшествующего состояния. Один из ярких примеров на сравнительном индоевропейском материале - судьба формантов и окончаний вокатива и номинатива ряда основ на согласный: вокатив как категория (функция) вторичен, однако за ним закреплено бесспорно первичное (первоначально номинативное) словообразовательное окончание -ter, -or с краткостью, тогда как старая функция номинатива перенесена на обновленную форму с продлением -ter, -or (некоторыми неточно реконструируемую как исконную форму номинатива, как, например, у Семереньи в книге о терминологии родства [Szemerenyi, 1977]). Точно так же кажется допустимым отождествлять, например, с балтийскими именными исходами -а только исход -о (и.-е. -а) славянских вокативов основ на -а, но не сами эти последние номинативные исходы, где -а (долгое -а) удержалось в условиях местного инновационного продления формы со старой функцией.
Отступление преследовало единственную цель - показать важность данного положения для работ по реконструкции форм и значений. Остается сказать, что ничем этим не интересуется "динамическая" модель генеративной семантики слова.
Значит, направление, которое изъявило готовность принять эстафету исследования словообразовательной и семантической деривации после направления, основанного на анализе парных, в том числе лексических, оппозиций, органически не сможет адекватно охватить полноту динамики слова и значения. Не следует, впрочем, думать, что бинаристская (структурная) лингвистика уже сдала свои позиции. Она продолжает работать над проблемами, которые интересуют всех нас, демонстрируя одновременно как отдельные достижения, так и коренные свои недостатки. Общим предостережением могут послужить слова Мартине, сказанные, правда, по поводу другого конкретного случая (билингвизм - диглоссия); "Опасность как здесь, так и в других случаях состоит в навязывании упрощенной бинарной оппозиции, которая способна лишь затушевать исключительное разнообразие исследуемых ситуаций" [Martinet, I982, II]. Упрек очень серьезный, потому что бинарная (парная) оппозиция причисляется к главным достижениям структурализма. Противопоставление в лексике как универсалия языка по-прежнему занимает молодых лингвистов [ср.: Маслова, 1981]. Несмотря на выступления против бинарных упрощений, именно на них и на поисках ограниченного числа универсальных смыслов строятся оппозитивные анализы лексического значения: компонентный анализ (разделение значения слова на элементарные, неделимые "кванты содержания", семы), дистрибутивный анализ (через описание позиций, употреблений, окружений) [Васильев, 1975, 158 и след., 172].
Однако замечено, что компонентные семантические анализы вроде 'дантист' = 'вставлять' + 'зубы' не более как гипотеза, иначе - один из возможных анализов, но отнюдь не вскрытие объективных отношений между компонентами [ILG, 1977, 250]. Точно так же не выдерживает проверки этимологией и семантической реконструкцией и оказывается всего лишь непригодной гипотезой другая ходячая истина компонентного анализа - о том, что семема 'птица' включает сему 'лететь' [см. подробнее: Трубачев, 1980, 9 и след.]. Согласимся, что гипотетичность описания (а анализ по семантическим компонентам - это прежде всего описание типа фонологического анализа, ср. выше концепцию изоморфизма уровней) - признак тревожный (contradictio in adiecto). Испанский лингвист Ф. Адрадос писал по этому поводу в коллективном труде "Введение в греческую лексикографию": "Очевидно, что всякая семантическая теория стремится к упрощению... В действительности существует тенденция к двум взаимно противоположным упрощениям, которые одинаково опасны, если принимать их безоговорочно: а) одна из них - та, которая находит в значениях слов устойчивые и постоянные элементы, организованные в устойчивые и постоянные сочетания (...компонентный анализ), б) обратной является тенденция к установлению строгого разграничения между оппозициями слов и оппозициями более высокой иерархии..." [ILG, 1977, 250].
Сказанное верно, но схватывает суть дела не до конца. Современная теоретическая мысль в области семантики стремится к упрощению и одновременно боится простоты и всячески ее избегает, а вместе с тем бежит и от здравого смысла. Недвусмысленные симптомы этого - критически высокая метафоричность научного языка и мышления и гипертрофия внешних атрибутов точности анализа и терминологии. Сейчас нередко стыдятся говорить о расширении значения или о его сужении (специализации), предпочитая говорить о прибавлении новых сем - латентных (скрытых), потенциальных, реальных, конкретных, обязательных [ср.: Dolnik, 1982, 109 и след.]. Семантическая реконструкция остро заинтересована в прояснении этого вопроса - ведь речь идет о динамике значения слова. Все говорят о динамике, ей посвящены работы по компонентному анализу семантического приращения, но на деле мы получаем не динамику, а статику. Попытки понять семантическое развитие как выделение новой семы не раскрывают динамики явления. Постулируемая новая сема как бы имплицирует в составе (новой) семемы наличие междусемного шва, стыка, чего в языковой действительности не наблюдается. Нужно признать, что эти опыты недостаточно тонки для описания значения и восстановления его эволюции. Единственно достоверное, на что мы можем сейчас серьезно опереться с виноградовских времен, - это констатация основного собственного значения слова и контекстно обусловленных употреблений этого значения. Вся суть семантической эволюции - во взаимодействии обеих категорий. Сходную мысль выразил Мартине: "Каждое слово в каждый момент языковой эволюции обладает определенными семантическими достоинствами, известными носителям языка, на основе которых можно толковать изменения, задаваемые различными контекстами" [Martinet, 1983, 3].
Сейчас, как и прежде, мы вынуждены повторить, что компонентная делимость значения не доказана [Трубачев, 1980, 8]. Изменение значений слов происходит не так, как его упрощенно и механистически описывают, и, следовательно, на этот опыт нельзя ориентироваться при проведении семантической реконструкции слова. Весьма симптоматично встреченное в этой литературе указание на "очень значительное число неразложимых семем (типа 'береза', 'ольха', 'мак', 'полынь' и т.п.), которые мы вынуждены пока трактовать как состоящие из одной семы" [Толстой, 1968, 346; ср. также: Blanar, 1983, 111]. Между прочим, и специалисты по толково-комбинаторной лексикографии уклоняются от лексикографирования таких слов, считая, что толкование тут можно заменить картинкой реалии. А ведь этимология и семантическая реконструкция располагают данными для того, чтобы восстановить непростой и длинный путь развития лексем и семем 'береза', 'ольха', 'полынь'... Мощным резервом семантической реконструкции следует считать тот факт, что "очень мало слов выпадает из языка, потому что - почти как правило - они подвергаются дифференциации внутри синонимического ряда и таким способом взаимно перегруппировываются, и языковые эпохи этим и отличаются по большей части друг от друга" [Матиjашевиh, 1982, 120-121]. Нам тоже уже приходилось раньше говорить о том, что в языке гораздо больше переосмыслений, чем абсолютных прибавлений и вычитаний (утрат) [Трубачев, 1980, 12]. Значит, основной путь изменения словарного состава - это переосмысление.
Важнейшими понятиями лексической семантики и семантической эволюции, включая ее реконструкцию, остаются помимо уже называвшейся синонимии полисемия и омонимия. Как известно, триумф этимологического исследования - в умелом решении задач на омонимы [ср.: Трубачев, 1985-1, 8]. Однако, неизменно признавая фундаментальную лингвистическую важность этих понятий, необходимо постоянно иметь в виду их соотнесенность с внеязыковой действительностью: "Первым важным фактором при различении полисемии и омонимии является внеязыковая действительность" [Peciar, 1980, 87]. Речь должна идти именно о соотнесенности, а не о прямолинейной связи, которая обычно кладется в основу семантических дифференциальных признаков. "При полисемии все значения слова связывает некоторое общее представление... При омонимии эта общая база и связь значений отсутствуют" [там же, 92]. Было бы странно отрицать тот факт, что семантическое словообразование - это как раз и есть результат критического разрастания полисемии, хотя попытки такого отрицания встречаются [Марков, 1981, 20].
Каждый серьезный исследователь заинтересован в том, чтобы несколько сократить существующие недостатки реконструкции. Очевидным представляется постулат, что всякое действительное тождество должно быть доказуемым и что семантическая вариация - гораздо более распространенный феномен, чем абсолютное тождество значений. Можно понять поэтому мнение, что историческая лексикография должна всегда сомневаться в однозначности слова современного языка и того же слова в древний период истории языка [Nemec, 1980,92]. Столь же важно для семантической реконструкции требование возможной точности описания значения, т.е. функциональной синонимии. Вероятно, только на этом пути восполнимы "недостающие звенья", которые всех так волнуют. Наверное, разные исследователи видят по-разному минимизацию недостатков реконструкции. Так, австрийский лингвист О. Панагль в специальной работе о семантической реконструкции в этимологии относит к числу достижений лексической семантики за время после выхода известной работы Э. Бенвениста компонентный, или признаковый, анализ [Panagl, 1980, 317 и след.]. Но, учитывая ошибки субъективизма, прямолинейной экстралингвистичности или же вообще недостаточно тонкую методику членения значений на семы даже при хорошо наблюдаемой семантике слов, трудно возлагать особенно большие надежды на такой анализ при реконструкции древних состояний. Если дело обстоит так, то говорить об ощутимом прогрессе за 30 лет, истекших со времени появления статьи Бенвениста, не приходится. По-прежнему необходимо стремиться к более точному описанию употреблений слов, к изучению факторов появления нового вида значения, к определению основного понятия и его различных реализаций (вспомним сказанное выше о значении слова и его употреблениях вслед за В.В. Виноградовым).
Исследовательская практика учит нас также отличать способы, ведущие к разрешению реальных проблем, от тех, которые только доказывают общеизвестное (так, впрочем, рекомендовал и Бенвенист [1974, 348], предостерегавший и против ложных "очевидных" истин, которыми, кажется, активно питается практика компонентного анализа лексических значений, ср. выше о воззрениях на состав значений слов дантист и птица). Нам нечего, например, возразить против одного опыта интерпретации формальными методами нашей этимологии - семантической реконструкции слав. *peti, *pojo, 'петь' < 'совершать возлияния (божеству)' на основе тождества (нейтрализации) с презентным *pojo, рус. пою в составе *pojiti 'поить', кроме того, что этот новый род записи (см. ниже) уже известных данных ('торжественно петь', 'возносить молитвы' как центральные значения и 'гласить', 'петь' как периферийные значения, с последующим выделением способа совершения жертвы - магического песнопения [Homolkova, 1983, 119 и след.]) не добавляет ничего нового к нашей давней этимологии 1959 г. [Трубачев, 1959, 135 и след.]. Более того, не будь той этимологии, которая, оставаясь гипотезой, одновременно представляла собой довольно реальный шаг в направлении воссоздания неизвестного (забытого) языкового прошлого, не было бы и этой попытки интерпретации формальными методами того, что уже сказано этимологией.
Возвращаясь вновь и вновь к бенвенистовскому требованию более точного описания употребления слов, без которого вскрытие условий появления нового вида значения существенно затрудняется и, наоборот, повышается риск неточной оценки природы процесса, мы воспитываем в себе зоркость и наблюдательность, а вместе с ними способность фиксировать свое внимание на ранее не замеченных несоответствиях. Мы имеем в виду поучительные случаи, когда привычная, традиционная и, казалось бы, точная запись значения (подчеркнем, что здесь имеется в виду не происхождение, а именно запись современного, живого значения!) не столько показывает основное значение слова, сколько скрывает его от нас за своего рода идиоматизированным (связанным) словоупотреблением. Уточнив, скорректировав традиционную запись значения, мы заметно облегчаем семантическую реконструкцию.
Наиболее подходящими кажутся при этом примеры из недавней практики подготовки двенадцатого выпуска "Этимологического словаря славянских языков", посвященного, как известно, реконструкции праславянского лексического фонда и его более глубоких, индоевропейских, связей. Остановимся в первую очередь на словах праславянского гнезда *krasa - *kresati - *kresiti. Так, глагол *kresati устойчиво обнаруживает значение, которое мы привыкли передавать как 'высекать огонь, искру', ср. значение русского (прежде всего диалектного) слова кресать. В отдельных славянских языках и диалектах *kresati выступает также в значении 'бить, ударять', в чем сказывается видимое влияние рифмы *kresati с глаголом *tesati, позволяющее отвести при семантической реконструкции значение 'бить' как вторичное для *kresati. Но внимательное изучение толкования значения *kresati как 'высекать огонь/искру' (поддающегося переформулировке и как 'выбивать огонь/искру') наряду с некоторыми другими соображениями, о которых ниже, позволяет увидеть и в этом случае связанное, идиоматическое и, как увидим, вторичное употребление, ср. хотя бы постоянно наличествующее или подразумеваемое дополнение/объект - кресать (огонь, искру). Иллюзия единственной возможности именно этого толкования значения (кресать 'высекать, выбивать огонь, искру') поддерживалась в реальном плане техникой добывания огня ударом. Однако дальнейшее внимательное изучение, во-первых, типологии называния способов добывания огня в более далеких языках, а во-вторых, показаний производных и других слов лексического гнезда *kresati в славянских языках упорно свидетельствует, что толкование значения кресать 'высекать, выбивать (огонь)' есть не более как запись значения, одна из возможных записей значения, которое могло быть записано и иным способом, более адекватным этимологии слова (например, 'добывать (огонь, искру)').
Постоянная идиоматическая спайка глагола и дополнения слав. *kresati ognь дает нам право обратиться к равнозначным парам, например лит. ugni, kurti 'разжигать огонь', далее - нем. Feuer anstiften, Feuer anmachen. Интересно при этом, что лит. kurti, в составе идиоматического сочетания ugni, kurti означающее действие 'разжигать', обладает - как основным - значением 'создавать, производить', что, в свою очередь, позволяет правильно взглянуть на значение 'разжигать' как на вторичное для глагола kurti, иначе говоря - его идиоматизированное употребление. Что же касается немецких глаголов anstiften, anmachen, то для всякого элементарно владеющего немецким языком ясно их основное значение 'устраивать, создавать, делать' что угодно, в том числе и Feuer 'огонь'.
Следовательно, типология сочетаний 'разжигать огонь' в других языках показала реальность их первоначального значения 'создавать огонь', а это существенно и для наших поисков исходной семантической базы славянского словосочетания *kresati ognь. Обращение к другим словам гнезда *kresati подтверждает наличие внутренних данных в пользу такого типологического вероятия. Достаточно взять родственный этимологический глагол *kresiti с его важным значением 'оживлять, освежать, воскрешать', непосредственно производный от имени *kresъ - названия летнего солнцеворота, т.е. прежде всего возрождения (а побочно и связанного с ним купальского огня). Деривативное продление вокализма *kresati > *kresъ сомнений не вызывает, а иная этимологизация последнего (*kres- < *krep-s- < *kroip-s- в связи с семантикой 'оборачивать, поворачивать') не кажется приемлемой. В свете изложенного допустимо реконструировать древнее значение словосочетания *kresati ognь как 'создавать огонь' (следует признать, что это пример того, как собственно реконструкция значения сливается с углубленным, правильным пониманием современного значения, см. об этом в начале раздела).
Окончательный вывод гласит, что значение глагола *kresati безотносительно к названному контексту было 'создавать, творить' и что слав *kresati этимологически родственно лат. creo 'создавать, творить, производить', cresco 'расти'. Имя *krasa, связанное с *kresati, *kresъ, *kresiti чередованием а/е, или *о/*e, семантически убедительно реконструируется как 'цвет жизни', откуда затем - 'красный цвет, румянец (на лице)', значение, которое иногда упрощенно понимают как безусловно вторичное, недооценивая древний синкретизм красного именно как цвета жизни; далее - 'цветение, цвет (растений)', ср. укр. диал. и блр. диал. краса в последнем значении, наконец, на описанной базе общее значение - 'красота'.
Излагая нашу семантическую реконструкцию глагола слав. *kresati, рус. кресать (и т.д.) как 'создавать', уместно вспомнить о древних воззрениях на живую природу огня. Древняя семантика, стертая в центре лексического гнезда, в производящем слове, лучше закрепилась на перифериях, в словообразовательных производных *krasa, первоначально 'цвет жизни', *kresъ 'оживление, воссоздание, воскрешение' - в полном соответствии с представленной выше концепцией автономности деривации словообразовательного и семантического уровней, а также с 4-м законом аналогии Куриловича.
Этимология, кстати, расширяет пределы лексического гнезда *kresati и дает дальнейшие подтверждения семантической реконструкции. Так, вполне логично отнести сюда же слав. *krejati/*krьjati с его первоначальной семантикой выздоровления, обретения сил, ср. ст.-чеш. krati, kriti 'приходить в себя, набираться сил', рус. диал. креять 'выздоравливать, поправляться' и укр. крiяти, блр. крыяць в близких значениях (оппозитивные значения 'слабеть, терять силы, чахнуть, вянуть, хиреть, хворать' у продолжений слав. *krejati/*krьjati в болгарском, а также в русских диалектах на этом фоне получают объяснение как вторичные, появившиеся в результате префиксальных сложений с ot- и последующего депрефигирования, что породило к тому же и темные случаи, например повторное префигирование и т.п.). Важно здесь отметить старое сближение *krejati/*krьjati с лат. creo, creare 'создавать' (Маценауэр) и наличие той же древней семантики жизни, что и в *kresati и непосредственно родственных последнему формах (см. выше).
Затронув бегло выше терминологию и семантику купальского огня (*kresъ), мы не можем пройти мимо основных соответствующих слов, имен и значений, поскольку они интересны как сами по себе, так и в связи с занимающей нас специально коллизией между привычной, традиционной записью и углубленным описанием значения, иначе - его реконструкцией. Славянский глагол *ko,pati обычно сопровождается в словарях толкованием 'погружать в воду для обмывания, освежения, lavare' (таковы рус. купать, цслав. купати и др.). Может создаться впечатление, что, например, глаголы купать и мыть в русском языке, его диалектах и их соответствия в других славянских языках близко перекрещиваются и во многом синонимичны. Однако не случайно указывалось также, что *ko,pati, купать обозначало не просто (гигиеническое) мытье, а ритуальное омовение, очищение. Несмотря на случаи семантической интерференции *ko,pati и *myti (ср. купаться в значении 'мыться в бане' в отдельных русских диалектах или, скажем, польск. ka,piel в значении 'ванна', приспособленное для обозначения реалии современной цивилизации), первоначально это были слова с четко различимыми сферами употребления. Более адекватным первоначальному употреблению следует признать такое, когда, говоря русскими словами, моются в бане (ср. Даль I, 45: баня - "строение или покой, где моются и парятся"), а купаются обычно в открытых водоемах, реках. Тонкие остаточные различия словоупотреблений вроде купать детей, купать стариков (а не мыть...) ведут, очевидно, дальше - в ритуальную сферу. Похоже, что *ko,pati, купать, как ни странно, выпадает из банной терминологии в собственном смысле, так что этимологии, ведущие этот глагол от мытья, применения воды, веника, недостоверны. Недвусмысленным показателем ритуального характера термина *ko,pati служит то, что Иоанн Креститель был первоначально назван Иваном Купало для перевода греч. baptistes, собственно, 'купатель, погружатель', а, например, не *Мов(ь)никъ или *Мыльникъ; ср. и немецкое название Иоанна Крестителя - Johannes der Taufer (от taufen, собственно, 'погружать, освящая', потом 'крестить'), а не Johannes der *Bader (от baden 'купать', первоначально 'мыть в жаркой бане').
Специфично, что термины 'мыть' и 'купать' имеют и различают не все языки. Богатый латинский обозначал и то, и другое одним словом lavo, lavare, почему и вынужден был для высокого нового смысла 'окунать в священную купель, крестить' перейти на греческую терминологию: baptizare, Baptista. Славянский глагол *ko,pati, напротив, на ранней стадии христианизации подошел для передачи греч. baptizo 'крестить - освящать, погружая в купель' (ср. свидетельства производных - Купало, купель), явившись предтечей возобладавшего потом повсеместно в славянских языках глагола *krьstiti, рус. крестить и т.д. (от имени Христа) подобно тому, как сам Иоанн Креститель явился предтечей Христа. Этот эпизод семантической истории *ko,pati почти забыт по причине экспансии *krьstiti, но он имел место и доступен реконструкции - опять, как видим, по данным семантики производных и другим восстановимым особенностям употребления. Эти указания сводятся к тому, что *ko,pati было ритуальным термином: 'омывать с целью очищения, врачевания', возможно также - 'пользовать особыми средствами или травами'. Любопытно при этом, что терминологическая пара *myti - *ko,pati не извечна в славянском; если *myti - слово достоверно индоевропейского происхождения (ср. ниже), то *ko,pati не имеет глагольных индоевропейских соответствий и является, очевидно, славянским благоприобретением в особых условиях. Вероятный культовый характер слова *ko,pati, первоначально 'ритуально очищать' (ср. выше), заставляет вернуться к старой этимологии Мерингера - от названия конопли *kanap-, откуда *ko,pati 'пользовать коноплей'. Здесь лишь с краткостью напомним, что конопля исконно известна Северному Причерноморью, "Скифии" и ее древним этносам, как и ее применение скифами в особой паровой конопляной бане, о котором поведал еще Геродот. Полагают, что скифы одурманивали себя паром разогретой конопли в культовых целях. Вероятен и генезис имени конопли в самих индоиранских диалектах Северного Причерноморья. В таком случае *ko,pati проделало путь из Скифии к славянам, как и ряд других древних сакральных терминов славян.
И.-е. *meu-, *mu- 'мыть, очищать', к которому восходит праслав. *myti, рус. мыть, лежит в основе важнейших лексических значений, которые стоят того, чтобы сказать о них при обсуждении проблем семантической реконструкции, и прежде всего - это значения 'красота, красивый' и 'мир', понятый как 'красота'. Правда, это не славянские обозначения красоты и мира; славянский, унаследовав индоевропейскую глагольную основу 'мыть (очищать физически)', пошел при формировании значений и терминов для красоты и мира своим путем: как мы отметили выше, для обозначения красоты в славянском широко использовано обозначение цвета жизни, румянца - *krasa (и родственные). Зато лат. mundus 'нарядный, чистый, красивый' - это, собственно, 'мытый'.
Венцом семантической деривации этого ряда является лат. mundus 'мир, вселенная', первоначально - употребление в этом новом значении слова mundus со значением 'украшение' (субстантивация вышеназванного прилагательного), семантическое новообразование mundus I 'украшение' > mundus II 'мир' в духе греч. kosmos 'красота' и 'мир' (как упорядоченная красота) (остается добавить, что в основе греческой семемы и идеи красоты реконструируется образ причесанных, приведенных в порядок волос - kosmos < и.-е. *kes-/*kos-), Таким же путем семантического калькирования в конечном счете греч. kosmos образовано гот. fairhus 'мир' < 'красота'. Так, семантическая реконструкция вскрывает самобытность формирования первичных понятий ("красота") и ареальный характер формирования понятий более высокой культуры ("мир, вселенная"). Но и здесь ареальное оказывается, скорее, территориально ограниченным, поскольку в других языках названия мира реконструируются уже не как обозначения красоты и внешнего порядка. Так, слав. *mirъ, рус. мир - это прежде всего 'внутренний порядок, согласие', тогда как слав. *svetъ, рус. свет (весь свет, белый свет) - это, как и др.-инд. loka-, 'мир-свет', 'видимый мир', а западногерманское особое название мира (англ, world, нем. Welt) - это 'мир-век, человеческий возраст' [см. об этих словах: Pokorny, 1959, 741; Buck, 1971, 12 и след.; Walde, Hofmann, 1972, 126; Kluge, 1967, 851]. Они показывают, какой школой лингвистической и культурной типологии могут быть занятия семантической реконструкцией.
Опираясь на семантическую типологию и реконструкцию, оказывается возможным свести воедино как будто несвязанные слова разных языков, воссоздать на их базе древнее слово и значение. Например, в "Этимологическом словаре славянских языков" (вып. 1, 142 и след.) впервые было восстановлено праславянское слово *bаkul'a/*bakъl'a, объединяющее слова и значения: с.-хорв. бакульа 'заболонь (в дереве)', рус. диал. баклуша 'заболонь', 'чурбак', 'яма с водой', укр. бакаль 'озеро' и некоторые другие, либо совершенно пропущенные в прежних славянских этимологических словарях Миклошича и Бернекера и в новом "Праславянском словаре" [SP, 1974], либо толкуемые как разнородные, в том числе заимствованные слова. На самом же деле ни заимствование из лат. baculum, ни этимологическая связь с рус. бакалея 'колониальные товары' (последнее - из арабского) здесь не имели места. Зато соседство значений 'заболонь, самый молодой и светлый слой древесины' и 'яма с водой', 'болото' оказывается не случайным, а возводимым к семантически единому обозначению белого, светлого. Ср. параллели праслав. *bolna, *bоlnь, *bоlnьjе, обозначение как древесной заболони, так и болотистых, мокрых пространств в разных славянских языках, а также праслав. *belь в обоих значениях [ЭССЯ, вып. 1]. Обозначение белым, светлым как заболони дерева (ср. лат. alburnum), так и болота, в частности мохового (ср. и общее название болота - праслав. *bolto, рус. болото), оказывается довольно устойчивым и встречаемым явлением семантики слов. И заболонь, и болотные пространства характеризует кроме светлого цвета еще и такое общее реальное свойство, как склонность к загниванию. Семантическая реконструкция вскрывает филиацию образов и лексических значений 'белое' > 'заболонь дерева' > 'нарост (шишка, прыщ, пузырь)'; 'палочка, колышек' (собственно, 'обеленная, оструганная палочка'); 'болотистое место' [см. также; Трубачев, 1975-1, 31].
Семантическая реконструкция - важная сторона праязыковой реконструкции, как об этом уже было сказано в начале настоящего раздела. Сейчас можно считать наиболее продвинутой практику праязыковой реконструкции для славянского (праславянского) языка, поэтому следует отметить соответствующий диалог, явно или неявно возникающий между двумя основными словарями [SP; ЭССЯ] и затрагивающий теоретическую и практическую сторону дела. Из всех возможных видов праязыковой реконструкции: фонетико-фонологической, лексико-словообразовательной и т.д. - наиболее трудной является семантическая реконструкция древнего слова; это особенно очевидно при признании автономности (анизоморфизма) каждого уровня, на чем мы специально останавливались выше. Ясно также, что семантической реконструкцией в полном смысле нельзя считать бесхитростную транспозицию засвидетельствованных значений слов отдельных славянских языков в праславянскую эпоху. Это путь возможных ошибок. Так, краковский "Праславянский словарь" приводит следующие значения праслав. *bujь: 'сильно разросшийся, развитый', 'мощный, сильный, безудержный, неистовый', 'неукротимый', 'бешеный, глупый' [SP, 1974, 441]. Ниже, в этой статье словаря, мы встретим эти же значения при отдельных славянских лексических соответствиях. Тем самым вместо реконструкции мы получаем неэкономную тавтологию, от которой авторы "Этимологического словаря славянских языков" с самого начала отказались.
Дело в том, что все перечисленные значения содержатся и у нас в обзоре слов под праслав. *bujь [ЭССЯ, вып. 3, с. 83-84]. То же отличие между трактовкой в обоих словарях производного *bujьnъ, как и других слов. У нас нет доказательств наличия всех перечисленных весьма разных значений у *bujь и * bujьnъ уже в праславянское время. Можно заметить, что в "Праславянском словаре" реконструируются для праславянского также явно вторичные, переносные значения 'безудержный', 'бешеный, глупый', но оставляется без внимания значение 'крупный', о первичном и этимологическом характере которого говорит происхождение праслав. *bujь, *bujьnъ от и.-е.*bhou-/*bhu- 'расти'. Например, для блр. буйны значение 'крупный' является основным, и оно архаично, а не инновационно на остальном славянском фоне, хотя случаев значения 'крупный, большой' меньше по сравнению с преобладающими другими значениями (см. выше). К сожалению, знание значений этимологически родственных форм никогда полностью не заменит знания реального значения исследуемого слова. Обольщаться насчет этимологии нецелесообразно, как и недооценивать ее важность, хотя примеры того и другого есть и в работах крупнейших лингвистов. Ни суммирование известных значений, ни их праязыковая транспозиция, ни достоверные этимологические соответствия полной гарантии реконструкции реального древнего значения не дают. Полезно отдавать себе отчет в том, что мы лишь приблизительно нащупываем древнее значение или, вернее, его основные признаки. Описанное показывает не слабость этимологического метода семантической реконструкции, а трудности самой реконструкции (при этом пример с *bujь, *bujьnъ отнюдь не самый трудный, скорее наоборот).
Не более чем изоморфистским предубеждением оказывается мнение о том, что, чем "прозрачнее" словообразовательная структура, тем яснее первоначальное значение. В нашей работе, откуда черпаются рассматриваемые здесь материалы [Трубачев, 1985-2], разобран - как наиболее яркий в этом смысле - феномен названий ломбарда, когда между "прозрачной" структурой европейских названии ломбарда (фр. "гора благочестия", нем. "житель Ломбардии") и реальным значением этих слов ('кредитное учреждение, ссужающее деньги под залог') нет ничего общего. Не следует, однако, принимать за пессимизм трезвое сознание относительности наших возможностей. Именно языкознание, его сравнительный метод и внутренняя реконструкция позволяют существенно продвинуться в понимании древних лексических значений там, где уже не может помочь письменная история. Нами также разбирается более подробно случай со словом изгой, когда мы в состоянии подсказать и историкам общества, что первоначальным для данного термина было не значение 'отверженный, отщепенец', как обычно думают, а скорее что-то вроде 'иждивенец, ограниченный в правах', как это показывает более внимательный учет семантики мотивирующих глаголов, сохранившихся в производном рус. иждивение [там же].
В обоих словарях праславянского языка [SP; ЭССЯ] остро стоит проблема омонимичных слов и их значений. Здесь имеются расхождения, и они, по-видимому, поучительны. В нашем словаре дана одна словарная статья *drobъ [ЭССЯ, вып. 5, с. 119-120], объединяющая слова со значениями 'внутренности', 'кусочки, крошки', 'осадок, подонки', 'дробь', 'мелкие домашние животные'. Морфологически всю собранную здесь славянскую лексику объединяет соотносительность с глаголом *drobiti 'мельчить, разделять на кусочки'; семантически общими для этих имен являются близкие значения 'остаток', 'мелочь'. Как 'остаток' можно понять значение 'внутренности, потроха' в ряде славянских языков, поскольку легкие, сердце, печень обозначены, как остаток после отделения более ценных сортов мяса. Осадок, подонки - это тоже 'остаток', а также и 'крошево, крошки' (оба основных значения при этом как бы нейтрализуются в одном - 'остаток'/'мелочь'). Понятен поэтому и достаточно старый принцип обозначения домашней птицы и мелких домашних животных как того, что остается за вычетом крупной скотины. Отсюда ясно, как единое первоначально слово праслав. *drobъ с общим значением было употреблено вторично для обозначения разных объектов в отдельных славянских языках. Трактовка краковского словаря [SP, IV, 245-248] не кажется последовательной (ниже разрядка наша. - О.Т.): drobъ I. 'то, что остается (осадок) после варки пива'; *drobъ 2. 'мелкие предметы, мелочь, отходы, остатки, крошки', 'мелкие домашние животные, птица'; drobъ 3. 'внутренности животных (обычно сердце, легкие, печень)'. С равным успехом можно было бы, множа омонимы, выделить и drobъ 4. 'мелкие домашние животные и птица', объединенное в "Праславянском словаре" вместе с 'мелкими предметами', как можно было бы и не делать этого, справедливо увидев в drobъ 1 (2, 3, 4) вторичную лексикализацию, снимаемую при древней реконструкции единого *drobъ. Конечно, там, где речь может идти только о приближении к реальному древнему значению слова, всегда будут возможны разногласия. Польские исследователи праславянской лексики и семантики, в свою очередь, отмечают случаи своего несогласия с нашей трактовкой кроме, рассмотренного *drobъ также, например, алфавитно близкого *dropъ 'драный, рваный' и т.п. [ср.: Borys, 1981, 35 и след.].
Понятны неослабевающие стремления объективировать представления о зыбкой стихии семантических изменений. Правда, в этих поисках и рекомендациях относительно немного новизны, гораздо больше внешнего разнообразия изложения и затейливости терминологии. А научная суть вращается примерно вокруг тех же одной-двух старых истин: "Если мы не можем определить место какого-нибудь значения, то посмотрим, куда идут его типичные связи. В историческом лексиконе есть много значений, которые недостаточно ясны. В таких примерах мы прибегаем к сеткам типичных связей" [Novak, 1982, 165]; или: "Для раскрытия семантического состава лексики определенной эпохи очень важно семантическое соседство слов в языке" [там же, 168]. Актуальность этого давно известна. Гораздо хуже обстоит дело с осуществлением замыслов кодификации "типичных связей" значений, их филиации в разных языках. На практике чаще встречаются примеры индивидуального развитого "семантического инстинкта" исследователя-этимолога (о чем см. выше), перегруженной человеческой памяти. Опытов же кодификации семантической эволюции слов в науке почти нет, не считая одного законченного, но неполного словаря "избранных синонимов" американского индоевропеиста К.Д. Бака [Buck, 1971]. Есть несколько проектов, ср. далекий от завершения "Словарь сравнительной семасиологии" И. Шрепфера [WVB, 1979]; один проект принадлежит и автору этих строк [Трубачев, 1964, 100 и след.], ср. реплику по его поводу [Havlova, I965].
Отсутствие полных систематизированных справочников в такой интересной материи, как типология эволюции лексических значений, не может не показаться заметным отставанием в наше время проектирования банков информации. Однако не следует спешить с категорическим осуждением. Кодифицированные инвентари семантической эволюции (если таковые в будущем появятся) едва ли будут предназначены для широкого читателя. Основной фонд семантической типологии, который они, возможно, будут содержать, уже находится в обороте, правда у немногочисленных исследователей лексической семантики. Но прежде нас замечено, что серьезность и важность научного направления не измеряется количеством его сторонников. Семантическая реконструкция представляется нам одним из таких общекультурно важных направлений, для здорового состояния которого достаточно наличия немногочисленных квалифицированных исследователей; у каждого такого специалиста в голове свой "второй Бак (Buck)", выработанный годами практики и чтения. Кодифицированный инвентарь сократит годы, но только годы способны создать исследователя, его интуицию и память. Ведь и хорошие поэты никогда серьезно не нуждались в словарях рифм.
Мы и сейчас уже умеем отличать сложные значения от простых, вторичные - от первичных, типологически подтвержденные реконструкции - от типологически изолированных. Например, исландский лингвист Й. Хильмарссон реконструирует семантическое развитие и.-е. *nghu- 'язык' из первоначального 'рыба (*ghu-) внутри (*n-)' на основании сходства второго компонента этого слова и названия рыбы - и.-е. *ghu/*ghdhu- [Hilmarsson, 1982, 355 и след.]; связующее звено автор видит в распространенном назывании мускулов "рыбой", а "язык - это мускул". Но дело даже не в том, что вообще-то в индоевропейских языках еще более популярен принцип называния мышцы, мускула "мышью, мышкой", а, скорее, в том, что Хильмарссон исходит из современного понимания анатомии ("язык - это мускул") и без колебания приписывает его древним индоевропейцам, для которых язык человека был, конечно, чем-то особенным. Чистой конструкцией оказывается смежная этимология В. Винтера, который возводит индоевропейское название языка к еще более древнему сложению *ndh-gheAw- '(то, что) внизу зева/под нёбом' [Winter, 1982, 167 и след.]. Более адекватной древним воззрениям кажется семантическая реконструкция, признающая сакральную роль человеческого языка и его названия и связывающая *n-ghu- 'язык' с и.-е. *gheu < 'совершать возлияния; звать', ср. тождество др.-инд. (вед.) juhu- 'язык' juhu- 'ложка (для жертвенных возлияний)', редупликация того же корня [ЭССЯ, вып. 6, с. 74-75]. Сакральность названия языка позволяет лучше понять последующие разнородные преобразования начала этого слова (как табуистические): лат. lingua, стар, dingua, гот. tungo, лит. liezuvis и др., в том числе метатезы.
В свое время у нас вызвал сомнение слишком обобщенный тезис X. Шустер-Шевца о звукоподражательном происхождении многих славянских и индоевропейских названий деревьев [Schuster-Sewc, 1975, 13 след], тогда как, по нашим наблюдениям, известен только один более или менее достоверный случай образования названия дерева от звукоподражательного глагола - название бузины, т.е. постулируемый семантический переход оказывался уникальным. Отсюда важность знания градации типологических оценок семантических переходов - от констатации недостоверности и уникальности (так, проверка пока не подтвердила достоверность семантического развития 'тыква' > 'трактир', в том числе и для известных русских примеров кабак I и кабак II [Havlova, 1979, 183-184]) до различных степеней возможного, помня при этом, что "возможно" еще не значит "фактически обязательно" [Кореспу, 1975, 23; Havlova,1979, 183-184].
Семантическая реконструкция средствами этимологии - не только важная самоцель, но и один из источников реконструкции древней культуры - духовной и материальной. В первом из этих разделов культуры лингвистическая реконструкция смыкается со сравнительной мифологией. Применение лингвистической (семантической) реконструкции в разделе истории материальной культуры особенно ощутимо для реконструкции культуры материалов недостаточной сохранности - "деревянной" культуры. Археология мало что дает для восстановления древней посуды и орудий из дерева, тогда как этимологизация названий палицы, палки, ожега в русском и других славянских языках от соответствующих глаголов палить и жечь помогает полнее представить масштабы применения древней техники закаливания деревянных орудий и предметов вооружения - обжиганием на огне [Nemec, 1983, 197-198 и след.].
Наблюдаются и неиспользованные случаи перекрестных свидетельств этимологии (семантической реконструкции) и археологии. В этом смысле показательна реконструкция древнего значения праслав. *ko,tja, предложенная и обоснованная в 12-м выпуске "Этимологического словаря славянских языков". Праслав. *ko,tja, восстанавливаемое на основе болг. къща 'дом', с.-хорв. kuca 'то же', словен. koca 'хижина' и целого ряда слов в восточнославянских диалектах (русских, украинских, белорусских), при характерном отсутствии в западнославянских языках, мы объясняем как производное от названия угла - *ko,tъ. Этой, в общем, прозрачной словообразовательной связи не хватало до сих пор семантического обоснования. Суть последнего состоит в связи слова *ko,tъ с огнем, очагом, ср. болг. диал. кът 'место для сидения близ очага' и соответственно значение 'помещение с очагом' у болг. къща. Значения 'помещение с очагом', 'кухня' вообще характерны для продолжений праслав. *ko,tja в южнославянских языках, но близкие следы существуют и у восточнославянских соответствий, хотя они привлекли меньше внимания, ср. рус. диал. кутя 'часть избы перед русской печью', укр. диал. куча 'узкое пространство под русской печью', блр. диал. кучка 'место под печью'. Весьма показательны и значения производящего слова *ko,tъ (также в южнославянском и восточнославянском): 'место у очага', 'часть дома, где раскладывался очаг', 'задняя часть или угол в русской печи', 'кухня' и т.п. Известно к тому же, что слав. *ko,tъ обозначает не всякий угол, а внутренний. Таким путем постепенно вырисовывается обозначавшееся с помощью *ko,tja примитивное жилище прямоугольной формы (ср. *ko,tъ 'угол') с очагом или печью в углу, что само по себе уже есть реконструкция не только древнего лексического значения, но и фрагмента древней культуры.
По данным археологических раскопок известно, что размещение очага (печи) в углу характерно для прямоугольных землянок и полуземлянок, типичных жилищ древних славян, причем не для всей их территории около середины I тысячелетия н.э., а, скорее, склавено-антского ареала (в терминах готского историка VI в. Иордана); такие жилища археологически не характерны для венедской территории, т.е. северо-западной Славии. Археологической картине весьма точно соответствует распространение *ko,tja 'прямоугольное помещение с очагом в углу' только у южных и восточных славян, но не у западных. При этом полезно справиться в археологических исследованиях о типах жилищ древних славян и ареалах их распространения [Donat, 1979, 184; Седов, 1979, 114-115; 1982, 14-15].
Но вернемся к языковым проблемам семантической реконструкции. В языке пик языковой специфики приходится, как правило, на глагол. Отсюда не следуют прямолинейные обратные заключения об имени, однако исключительная грамматичность глагола остается фактом. Недаром глагол - излюбленный объект исследования для всех формализующих направлений. Это полностью относится и к признаваемому всеми семантическому своеобразию глагольной лексики [ср., например: Васильев, 1981, 34 и след.]. В общем, нужно признать, что моменты формы (грамматики) и словообразования сохраняют эвристическое значение при такой неформальной реконструкции, как воссоздание древней семантики слова всюду, но в большей степени для глаголов, чем для имен. Однако тонкое и объективное исследование предполагает и умение критически работать с устоявшимися и общепринятыми суждениями, способность отличить достоверность от предвзятости. И, хотя нижеследующее утверждение может показаться отклонением от предшествующего вступления, утрированный примат глагола можно считать предвзятым суждением.
Идея этого примата, унаследованная от предшествующих поколений ученых и поддерживаемая компонентными и трансформационными направлениями лексикологов и семасиологов, заслоняет собой сложную и изменчивую реальность. Здесь мы коснемся только одной, правда обширной и важнейшей, проблемы глагольной каузации (каузативности) и только в интересующем нас плане, но с одновременной задачей показать принципиальную смежность, даже перемежаемость глагольного и именного в глагольной проблематике. То, что каузация - сложная категория и, следовательно, возводимая к другим языковым средствам, более простым или прежде всего иным, признается, но, кажется, не очень глубоко понимается, а популярный метод семантического перифразирования глагольного глагольным же (например, поить = 'делать так, что кто-либо пьет') [Савичюте, 1980] не раскрывает сущности явления и процесса и приводит вообще к ошибочному пониманию отглагольности, как увидим ниже.
Выше упоминался пример нашей реконструкции первоначально каузативного значения ('поить') у формально некаузативного глагола *peti [Трубачев, 1959, 135 и след.], что служило в свое время и для автора, и для критики камнем преткновения: ожидалась правильная каузативная форма - слав. *pojiti, рус. поить. Однако уже указывалось на поздний характер образования многих глаголов на -iti в славянских языках и на отыменность некоторых из них [Куркина, 1965, 44 и след.]. Давно замечено также, что каузативная характеристика славянских глаголов на -iti - не первичная и не древняя их черта. Уже балтийские глаголы на -i- четко некаузативны [Vaillant, 1966, 417]. Показательна формальная и семантическая реконструкция некоторых достаточно старых славянских глаголов на -iti, например *veniti: др.-рус., рус.-цслав. вЬнити 'продавать', но также 'покупать, выкупать' (вЬномъ вЬнити). Внешне и функционально каузативный, славянский глагол *veniti этимологически тождествен лат. venire 'продаваться, быть проданным'. Сравнение это ценно тем, что лат. veneo, venire совершенно четко представляет собой свернутое словосочетание venum ire, т.е. сочетание глагола 'идти' с именем, что-то вроде 'идти на продажу'. Точность соответствия venire = *veniti позволяет нам допустить у славянского глагола в древности такое же лексическое значение, как и хорошо сохранившееся латинское значение: 'идти на продажу, продаваться'. Древнее страдательное значение, видимо, через промежуточное медиальное (вЬномъ да ю вЬнитъ собЬ женЬ. Исх. XXII. 16. XIV в.) лишь впоследствии обрело каузативный смысл. Оставляя в стороне интересный открывающийся аспект диахронического тождества глагольного форманта и глагола 'идти' (слав. *jьti, и.-е. *ei-), как и в целом рассмотрение этих древних отношений [Трубачев, 19752, 11 - 12], укажем на отыменность каузатива *veniti < *veno 'плата, выкуп', важную для нас сейчас.
Отыменность каузативного глагола - таков тезис, который был в кратком виде предложен на лейпцигском симпозиуме по этимологии в 1972 г. на примере слав. *baviti 'пребывать, медлить, проводить время' от имени *bava (рус. диал. 'благосостояние', 'игрушка', блр. 'разговор'), а также *traviti < *trava, *slaviti < *slava [Трубачев, I975-1, 33]. Это толкование, специально развернутое позднее в "Этимологическом словаре славянских языков" [ЭССЯ, вып. I, с. 168 и след.], вызвало дискуссию как нетрадиционное и на симпозиуме, и в последующей литературе. И. Немец на симпозиуме 1972 г. возражал, что "поздний простой глагол (simplex) baviti, который О.Н. Трубачев производил в своем докладе от существительного bava, нельзя считать отыменным глаголом, а, скорее, результатом видовой депрефиксации: наряду с zabyti (< byti) уже в праславянском языке существовала каузативная видовая пара первичного типа zabaviti : zabavjati, от которой путем депрефиксации была получена видовая пара вторичного типа zabaviti : baviti 'забавлять', а от этого простого глагола в свою очередь было произведено отглагольное имя bava (= 'забава', Даль, s.v. бавить)" [Nemec, 1975, 24].
В развитие доводов И. Немца о важности видовой депрефиксации и о том, что надо учитывать все гнездо соответствующих префиксальных и депрефигированных форм, выступил позднее в специальной статье В. Шаур. Ему импонирует концепция видовой префиксации/депрефиксации, выдвинутая Немцем. В целом Шаур считает, что "каузативы на -aviti образовывались первоначально от глаголов на -uti, а затем по аналогии и от глаголов на -yti [Saur, 1980, 19 и след.]. Он считает важным, что префиксальные формы соответствующих глаголов, как правило, старше, чем простые: известны ст.-слав. избавити, прибавити, пробавити, но нет ст.-слав. *бавити. В древности простых, непрефигированных форм Шаур в принципе сомневается. Он думает, что и семантика свидетельствует против направления деривации slava > slaviti > proslaviti. Равным образом он полагает, что глагол traviti, первоначально 'потреблять, истреблять', семантически ближе к глаголу truti 'уменьшаться, сокращаться', чем к имени trava, первоначально 'корм для скота вообще', откуда потом 'луговая растительность'. Большое значение чехословацкий лингвист придает тому, что нет ни простых глаголов *naviti, *taviti, ни имен *nava, *tava, но есть префиксальные глаголы unaviti, otaviti и производные от них, по его мнению, имена типа чеш. unava, otava.
Заключение Шаура совершенно однозначно: "Из приведенного материала, таким образом, вытекает правильность мнения И. Немца, что исследованные глаголы на -aviti являются отглагольными производными 'и что образование шло явно по пути типа truti > *otraviti > *traviti > *trava. Мысль О.Н. Трубачева о том, что эти глаголы отыменны, а следовательно, образование шло по пути truti > *trava > * traviti > *otraviti, не подтверждается хронологией засвидетельствованных форм" [там же]. Оставляя несколько в стороне "хронологию засвидетельствованных форм", в которой возможен элемент случайного, обратимся к тому, что требует критического рассмотрения, поскольку автор уверенно говорит о "глаголах на -aviti", что ни в каком случае не является точным: можно говорить только о глаголах на -iti. Остроту антитезы префиксального/непрефиксального можно попытаться ослабить. Начнем с замечания, что для вероятных старых образований четкая видовая корреляция здесь, видимо, вторична, а первичны лексические отношения. Преимущественно лексико-семантическим было отношение простого и префиксального глаголов * truti и *otruti, ср. и наше современное кормить и обкормить. Затем от этих глаголов (на базе презентных форм *trovo,, *otrovo,) были правильно произведены (с продлением корневого о > *o = а) имена * trava и *otrava, а от них, в свою очередь, глаголы на -iti: *traviti и *otraviti. Неясные случаи могут продолжать оставаться неясными, но основное направление деривации было все-таки *bava > *baviti, *zabava > * zabaviti, а не наоборот.
Каузативность глаголов *baviti, *traviti (и, если угодно, префиксальных *zabaviti, *otraviti) и других на -iti оказывается вторичной их каузативной соотнесенностью с *byti, *truti (*zabyti, *otruti) при первичной производности от имен *bava, *trava (*zabava, *otrava). Таким образом, наблюдается фактическая производность отглагольного глагола от (промежуточного) имени.
Наша уверенность в магистральном направлении деривации *otovo,/ *otyti (глагол) > *otava (имя) > *otaviti (глагол), а не *otovo,/*otyti > *otaviti > *otava получила существенную поддержку в виде следующего важного положения Куриловича; "отглагольный глагол всегда отыменен по происхождению" [Kurylowicz, 1977, 102]. Самая грамматическая из языковых категорий тем самым преподносит нам урок, направленный против тенденций решать проблемы, в том числе формальной и семантической реконструкции, так сказать, "в чистом виде". Реальный итог в данном случае - смешанный (глагольно-именной) характер глагольной деривации.
Итак, приемы семантической реконструкции - это хорошая эмпирия (правильное описание значений и употреблений слов) плюс неизменный здравый смысл (готовность к пониманию специфики воссоздаваемой эволюции значения без анахронистических атрибуций современных воззрений древним эпохам) и плюс компетентность в типологии формирования близких значений в разных языках, и все это - на фоне прочного знания формально-этимологических приемов или принципов, за которыми должны стоять вся сравнительная грамматика и все общее языкознание. Более конкретное изложение приемов семантической реконструкции (демонстрируемых отчасти выше на примерах решения задач узловой важности) увело бы нас целиком в эмпирию, для чего рамки настоящего раздела слишком малы.
 

Примечания

1. "К счастью, сейчас составители этимологических словарей по большей части обладают примечательным семантическим инстинктом (как я бы назвал это качество), т.е. они извлекли из большого числа обследованных ими историй слов такой опыт, что они держат в памяти множество параллелей смысловой эволюции или номинации" [WV8, 1979. XV].

2. См. подробнее: "Здесь уместно вспомнить о негативном давлении терминологии на примере теории метаязыка как (другого?) языка описания, а также эффектной, но шаткой семиотической концепции значения у Пирса (Peirce) как "перевода знака в другую систему знаков"... Вообще проблема синонимической сложности языка, несмотря на интерес к ней нынешних исследователей, все еще до удивительного недостаточно изучена и оценена, причем именно теми, кто, казалось бы, по роду своих занятий трансформациями и семантическими "языками описания" должен был бы по достоинству оценить потенции языковой синонимии... Теория метаязыка вообще уязвима как раз в плане синонимии, ибо практически применения метаязыка (иначе - языка описания) в толковой, одноязычной лексикографии - это не что иное, как парад синонимов того же самого (описываемого) языка причем по крайней мере в этих случаях - кстати, важнейших в силу важности толковых словарей, - проблема особого языка описания попросту снимается. Встречаемые в литературе остроумные рассуждения о "метаязыковой потребности" человека, начиная с детского возраста (вроде ответов на вопросы ребенка "это что?"), или о том, что мы пользуемся всю жизнь метаязыком, сами того не подозревая (мы бы сказали: толкованиями, синонимическими переинтерпретациями с применением различных выразительных средств, слов, конструкций), свидетельствуют все о том же - о надуманности проблемы" [Иванов, Трубачев, 1982, 7].

3. Из письма П. А. Вяземского (цит. по: Раевский Н. Портреты заговорили. Алма-Ата, 1980. С. 195).

4. Р. Якобсон, по которому мы цитируем это высказывание А.Э. Шерозиа [Jakobson, 1980, 129], вряд ли прав, видя здесь соответствие гипотезе Сепира-Уорфа.


Литература

Абаев В.И. Понятие идеосемантики // Язык и мышление. XI. М.; Л., 1948.
Абаев В.И. Язык как идеология и язык как техника: Когда семантика перерастает в идеологию // Язык и мышление. II. Л., 1934.
Бахнарь В.И. Относительно понятия семантического варианта // Вариантность как свойство языковой системы: (Тезисы докладов). М., 1982. Ч. 1.
Белый В.В. Американский дескриптивизм, его истоки и методологические основания. Автореф. дис. докт. филол. наук. М., 1982.
Бенвенист Э. Семантические проблемы реконструкции // Бенвенист Э. Общая лингвистика. М., 1974.
Васильев Л.М. Методы семантического анализа // Исследования по семантике. Уфа, 1975. Вып. 1.
Васильев Л.М. Семантика русского глагола. М., 1981.
Единицы разных уровней грамматического строя языка и их взаимодействие. М., 1969.
Ермакова О.П. Проблемы лексической семантики производных и членимых слов. Автореф. дис. докт. филол. наук. М., 1977.
Иванов В.В., Трубачев О.Н. Филин [Некролог] // ВЯ, 1982, № 4.
Кубрякова Е.С. Типы языковых значений: Семантика производного слова. М., 1981.
Курилович Е. Понятие изоморфизма // Курилович Е. Очерки по лингвистике. М., 1962.
Куркина Л.В. О некоторых поздних образованиях в системе славянских глаголов на -i- // Этимология. 1964. М., 1965.
Лотман Ю.М. Динамическая модель семиотической системы / Ин-т рус. яз. АН СССР. Проблемная группа по экспериментальной и прикладной лингвистике. Предварительные публикации. М., 1974. Вып. 60.
Марков В.М. О семантическом способе словообразования в русском языке. Ижевск, 1981.
Мартынов В.В. Категории языка: Семиологический аспект. М., 1982.
Маслова В.А. Принцип противопоставления и его реализация в семантике языка (на лексическом материале). Автореф. дис. канд. филол. наук. М., 1981.
Савичюте Г.С. Предикаты цели и предикаты каузации (на материале флективных индоевропейских языков). Автореф. дис. канд. филол. наук. М., 1980.
Седов В.В. Восточные славяне в VI-XIII вв. М., 1982.
Седов В.В. Происхождение и ранняя история славян. М., 1979.
Соссюр Ф. де. Труды по языкознанию. М.: Прогресс, 1977.
Телия В.Н. Типы языковых значений: Связанное значение слова в языке. М., 1981.
Толстой Н.И. Некоторые особенности сравнительной славянской семасиологии // Славянское языкознание: IX Международный съезд славистов. М., 1983.
Трубачев О.Н. [Рецензия] // Этимология. 1981. М., 1983. - Рец. на кн.: Pfister M. Einfuhrung in die romanische Erymologie. Darmstadt, 1980.
Трубачев О.Н. Историческая и этимологическая лексикография // Теория и практика русской исторической лексикографии. М., 1984.
Трубачев О.Н. 'Молчать' и 'таять'. О необходимости семасиологического словаря нового типа // Проблемы индоевропейского языкознания. М., 1964.
Трубачев О.Н. Реконструкция слов и их значений // ВЯ, 1980, № 3.
Трубачев О.Н. Ремесленная терминология в славянских языках (этимология и опыт групповой реконструкции). М., 1966.
Трубачев О.Н. Следы язычества в славянской лексике. 1. trizna. 2. peti. 3. kobь // Вопросы славянского языкознания. М., 1959. Вып. 4.
Трубачев О.Н. Словообразование, семантика, этимология в новом Этимологическом словаре славянских языков 1-3 // Slawische Wortstudien. Bautzen, 1975.
Трубачев О.Н. Этимологические исследования и лексическая семантика // Принципы и методы семантических исследований. М., 1976.
Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд / под ред. О.Н. Трубачева. М., 1974-1987. Вып. 1-14.

Benveniste E. Problemes semantiques de la reconstruction // Word, 1954. vol. 10.
Blanar V. K povahe a tipologii semantickych priznakov // JC. 1983. Roc. 34, c. 2.
Buck C.D. A dictionary of selected synonyms in the principal Indo-European languages. Chicago; London, 1971.
Dolnik J. Semovy rozbor obsagovych rovin slova a jeho dinamiky // JC. 1982. Roc. 33, c. 2.
Donat P. Zur Struktur der westslawischen Dorfsiedlungen // Rapports du IIIe congres international d'archeologie slave. Bratislava, 7-14 semtembre 1975. T. 1. Bratislava, 1979.
Gambarara D. Le entita riconstruite tra fonetica e fonologia // Problemi della riconstruczione in linguistica. Roma, 1977.
Havlova E. Vyznam semaziologie pro etymologicky vyzkum // LF. 1979. Roc. 4. T. 101.
Herbermann C.-P. Moderne und antike Etymologie // KZ. 1981. Bd. 95. H. 1.
Hilmarsson J. Indo-Europeen 'tongue' // JIES. 1982. Vol. 10, № 3-4.
Homolkova M. K systemovemu vykladu semantickeho vyvoje slovesa peti // SaS. 1983. Vol. 56, № 2.
Introduction a la lexicografia griega. Madrid, 1977.
Jakobson R. The framework of language. Ann Arbor, 1980.
Kluge F. Etymologisches Worterbuch der deutschen Sprache. 20. Aufl., bearbeitet von W. Mitzka. Berlin, 1967.
Kurylowicz E. Problemes de linguistique indoeuropenne. Wroclaw, etc., 1977.
Kurylowicz J. La nature des proces dits analogiques // AL. 1949. № 5.
Kurylowicz J. On the laws of isomorphism // BPTJ. 1965. Zesz. 23.
Martinet A. Bilinguisme et diglossie: Les avatars d'une dichotomie ambigue // La linguistique, 1982. Vol. 18.
Martinet A. Se soumettre a l'epreuve des faits // La linguistique. 1983. Vol. 19, № 1.
Nemec I. [Выступление в прениях] // SW. 1975.
Nemec I. Definicja jednostki znaczeniowej jako skladnika "systemu systemov". Warszawa, 1981.
Nemec I. Rekonstrukce lexikalniho vyvoje. Praha, 1980.
Panagl O. Zur Problematik semantischer Rekonstruktion in der Etymologie // Lautgeschichte und Etymologie. VI. Fachtagung der Indogermanischen Gesellschaft. Akten. Wien, 24-29 September 1978. Wiesbaden, 1980.
Peciar St. Vzt'ah polysemie a homonymie // SaS. 1980, Roc. 41.
Pfister M. Einfuhrung in die romanische Erymologie. Darmstadt, 1980.
Pokorny J. Indogermanisches etymologisches Worterbuch. Bern; Munchen, 1959. Bd 1; 1969. Bd 2.
Roider Ulrike. Griech. thumos 'Mut' - ai. dhumah 'Rauch' // KZ. 1981. Bd. 95.
Saur V. Ke genezi sloves typu baviti, slaviti // Slavia. 1980. Roc. 49, c. 1-2.
Schuster-Sewc H. Modelierung semantischer Prozesse und Etymologie // SW. 1975.
Slownik praslowianski / Pod red. Slawskiego. Wroclaw, etc. 1974. T. I; 1974. T. II; 1979. T. III; 1981. T. IV; 1984. T. V.
Strakova V. Sovetsky prispevek k teorii slovotvorneho vyznamu // SaS. 1983. Roc. 44, c. 4.
Szemerenyi O. Richtungen der modernen Sprachwissenschaft II // Die funfziger Jahre (1950-1960). Heidelberg, 1982.
Szemerenyi O. Studies in the kinship terminology of the Indo-European languages. Teheran: Liege, 1977.
Vaillant A. Grammaire comparee des langues slaves. Paris, 1966. T. 3: Le verbe.
Vajs N. O leksikografskoj definiciji (od leksikografije do semantike) // Лексикографиjа и лексикологиjа. Београд: Нови Сад, 1982.
Walde A., Hofmann J.B. Lateinisches etymologisches Worterbuch. 5. Aufl. Heidelberg, 1972. Bd. 2.
Winter W. Indo-European words for 'tongue' and 'fish' a reappraisal // JIES. 1982. Vol. 10. № 1-2.
Worterbuch der vergleichenden Bezeichnungslehre / Hrsg. von J. Schropfer. Heidelberg, 1979. Bd. 1. Lief. 1/2.