Следите за нашими новостями!
Твиттер      Google+
Русский филологический портал

С. А. Салова

СТИХОТВОРЕНИЕ Г.Р. ДЕРЖАВИНА "ФИЛОСОФЫ, ПЬЯНЫЙ И ТРЕЗВЫЙ": ПОИСК ИДЕАЛА "ФИЛОСОФСКОЙ ЖИЗНИ"

(XVIII век: Искусство жить и жизнь искусства. - М., 2004. - С. 290-303)


 
Примерно с середины XVIII века в России стали появляться сочинения западноевропейских просветителей, интерес к которым значительно усилился в период правления императрицы Екатерины II, мечтавшей снискать себе мировую славу «философа на троне». Не только для самой государыни, но и для большинства ее современников философия стала главным орудием самопознания, индивидуального жизнетворчества, а также важнейшим инструментом самореализации личности.
Не будет преувеличением сказать, что екатерининская эпоха была уникальной по своей насыщенности философской проблематикой. Европейская (прежде всего французская и немецкая) просветительская мысль, несущая в себе идею суверенной личности, начала оказывать мощнейшее воздействие на формирование культуры мышления и поведения русского человека XVIII века. Предлагая четкие этические ориентиры и даже образцы, она становилась одним из первостепенных по важности факторов его духовного развития, с наибольшей наглядностью и предельной исчерпанностью проявившимся в возникновении феномена так называемой «философской жизни».
Далеко не всем было по силам проникнуться духом героического индивидуализма и совершить нравственный подвиг подвижничества, ригористично подчинив свою жизнь доктринам философов. Однако стремление подыскать себе философию «по плечу» и, отдавая дань своему веку, выработать собственную жизненную философию, облачить свою жизнь в «философские одежды», отличало многих представителей тогдашнего образованного общества. Для большинства из них тяготение к нравственному самоопределению приводило к резкому, драматическому столкновению с крайне малоподвижной системой социально-сословных ценностей дворянства, важнейшее место в которой отводилось государственной службе.
«Психология служилого сословия была фундаментом самосознания дворянина XVIII века. Именно через службу сознавал он себя частью сословия» [1]. Успешная служебная карьера устойчиво осмыслялась как важнейшее средство самореализации дворянина, а также главенствующий критерий его жизненного благополучия и преуспеяния. Сказанное в полной мере относится и к такому яркому представителю формирующейся новой культуры, как Державин, в творчестве которого отчетливо запечатлелись основные этапы становления его бытовой и творческой личности. Наглядное представление об общей логике и основных направлениях идейно-философских исканий Державина-поэта и службиста дает стихотворный диалог «Философы пьяный и трезвый», вошедший в корпус его «Анакреонтических песен» (1804).
Автор стихотворения, безусловно, слукавил, когда в своих «Объяснениях» засвидетельствовал, что оно было «сочинено в Петербурге 1789 без всякой цели» [2]. Совершенно очевидна связь данного философического диалога с драматическими событиями отставки Державина с должности тамбовского губернатора (которую тот занимал с марта 1786 до конца декабря 1788 года) и подачи наместником Гудовичем именного указа об его отдаче под суд. Все перипетии этой скандальной истории, закончившейся оправданием Державина, досконально известны и были подробно описаны еще Я. Гротом. Но вот о более чем двухлетнем периоде жизни Державина в Петербурге в ожидании нового назначения сохранилось чрезвычайно мало достоверных сведений. Поистине драгоценным свидетельством о его пребывании в столице является одна кратенькая записка, выявившая то смятенное душевное состояние, в котором пребывал отстраненный от дел чиновник, пострадавший за свое бескорыстие, служебное рвение и борьбу с мздоимством: «Шатался по площади, проживая в Петербурге без всякого дела» [3]. Именно в этот период духовного кризиса и «шатания» и был написан стихотворный диалог, репродуцирующий, по признанию его автора, «образ мыслей Аристипа и Аристида» [4]. Впервые опубликованный в мартовской книжке «Московского журнала» за 1792 год под заглавием «Песня роскошнаго и трезваго философа», он чрезвычайно репрезентативен с точки зрения тех факторов, которые художественно мотивировали поведенческое амплуа двух героев державинского стихотворения. Значимость данного произведения определяется также тем, что оно является этапным в длительном процессе формирования Державиным собственной «поэтической философии».
Специальный интерес вызывает графическая заставка к интересующему нас философическому диалогу. На ней изображены «спорящий Аристипп и Эпикур, ознаменованные своими знаками, один трезвостию, а другой роскошью» (АП, 135). Иначе говоря, и авторский комментарий к стихотворению и его эмблематическое сопровождение выявляли программное намерение Державина смоделировать свое понимание тех ключевых постулатов, которые были положены в основу обоих этических учений, проиндексированных именами Эпикура и Аристиппа и потому традиционно воспринимаемых в качестве альтернативных. В задачу поэта входила также выработка собственного отношения к осененным их авторитетом интерпретациям эвдемонизма и гедонизма. Тем самым Державин включился в то заинтересованное, хотя и спорадическое, обсуждение проблемы наслаждения жизнью, которое примерно с конца 1770-х годов развернулось на страницах журналов «Санктпетербургский вестник» и «Утренний свет».
Заметим попутно, что в мартовском выпуске новиковского журнала за 1779 год была опубликована довольно объемная переводная статья об ученике Сократа, основавшем Киренскую философскую школу, где и получила первоначальное развитие этика гедонизма. Не исключено, что данная журнальная публикация стала для Державина важным (хотя, скорее всего, не единственным) источником сведений о «сладострастном» Аристиппе, образ жизни и мысли которого явно не соответствовал религиозно-нравственным идеалам переведшего эту статью масона А.М. Кутузова.
Трудно судить о том, насколько основательной была философская осведомленность Державина. Скорее всего, он имел общее представление о той этической системе, которую выработали представители киренаической школы и которая впоследствии была радикально реформирована Эпикуром, хотя вряд ли обладал исчерпывающими познаниями об этике стоицизма во всех ее тонкостях. Однако расхожее мнение о стоиках как «эпикурейцах наоборот» ему, по-видимому, было хорошо известно. Вполне объяснимо поэтому, что субъекты речи в философическом диалоге Державина предстали как некие культурно-исторические персонификации двух диаметрально противоположных жизненных принципов. Весьма показателен в этом плане их первый обмен репликами. Пьяный философ, скептически относящийся к погоне за богатством, славой и чинами, защищал здесь свое право
 
... здраво и покойно жить,
С друзьями время проводить,
Красот любить, любимым быть
И с ними сладко есть и пить (АП, 63).
 
Что касается философа трезвого, то его жизненное кредо строилось на органичном соединении высокого гражданственного служения с непритязательной умеренностью в быту:
 
Сосед! На свете не пустое -
Богатство, слава и чины;
Блаженство сыщем в них прямое.
Когда мы будем лишь умны,
Привыкнем прямо честь любить,
Умеренно, в довольстве жить,
По самой нужде есть и пить, -
То можем все счастливы быть (АП, 63).
 
И без того отчетливая контрастность исходных нравственно-философских установок, прокламированных субъектами стихотворения, акцентировалась троекратным повтором устойчивых рефренов, которыми сопровождалась очередная реплика каждого участника диалога. Гедонистическому мировосприятию пьяного философа (Аристиппа), поэтически закрепленному в куплете
 
Как пенится вино прекрасно!
Какой в нем запах, вкус и цвет!
Почто терять часы напрасно?
Нальем, любезный мой сосед! (АП, 63).
 
Державин противопоставил стоическое безразличие к избыточным жизненным утехам и наслаждениям его трезвого оппонента (Аристида):
 
Пусть пенится вино прекрасно,
Пусть запах в нем хорош и цвет;
Не наливай ты мне напрасно:
Не пью, любезный мой сосед! (АП, 63)
 
Приведенная выше творческая история создания стихотворного диалога двух философов позволяет с уверенностью утверждать его смысловую неоднозначность, обусловленную имплицитным присутствием автобиографического компонента. На содержательную глубину державинского диалога уже обращал внимание С.С. Аверинцев, прокомментировав его следующим образом: «В стихотворении запечатлена двуплановость поэтической автохарактеристики Державина: гедонист-помещик и государственный муж» [5]. Не подвергая сомнению правомерность предложенной интерпретации, считаем возможным несколько расширить и подкорректировать подобное истолкование указанием на заключенные в этом произведении определенные культурологические смыслы.
В работах Ю.М. Лотмана о семиотике и поэтике бытового поведения русского человека XVIII века подробно воссоздан и богато проиллюстрирован культурный механизм его индивидуального жизнетворчества. В научный обиход давно и прочно вошла концепция Лотмана о существовавшей в ту эпоху разветвленной системе жанров поведения дворянина и столь же многочисленных поведенческих амплуа: «Подобно театральному амплуа - некоторому инварианту типичных ролей, человек XVIII в. выбирал себе определенный тип поведения, упрощавший и возводивший к некоему идеалу его реальное, бытовое существование. Такое амплуа, как правило, означало выбор определенного исторического лица, государственного или литературного деятеля, персонажа поэмы или трагедии. Данное лицо становилось идеализированным двойником реального человека, замещая, в определенном смысле, тезоименитого святого: ориентация на него становилась программой поведения» [6]. Есть все основания полагать, что такой «идеализированный двойник» был и у Державина, но появился он далеко не сразу. Острая надобность в нем возникла, скорее всего, именно в неблагоприятные и катастрофические моменты служебной карьеры.
Вступая на новое для него служебное поприще, «певец Фелицы» ориентировался на стандартный для людей его круга набор социально-сословных ценностей: «Государственная служба вызывала у дворянина ощущение причастности к императорской власти, она являлась практической реализацией его принадлежности к правящему, господствующему сословию. Служба была способом завоевания признания в «благородном» обществе через систему статусов, определяющих место дворянина в иерархии власти и почета» [7]. Та преданность делу и рвение, которые демонстрировал Державин-службист, обусловливались также его заведомым стремлением соблюсти соответствующие материально-престижные интересы, подразумевающие весьма широкий спектр поощрений: «земли, деньги в виде наград, жалованья, пенсии, особняки, кареты, сервизы и прочее, т.е. средства для роскошной и блестящей жизни вельможи» [8].
Гонения и судебные преследования, которыми закончилась энергичная деятельность Державина в роли сначала петрозаводского, а затем тамбовского губернатора, обернулись необходимостью подвергнуть ревизии и критически осмыслить собственную жизненную позицию. Подобная самооценка предполагала нахождение некоего образца, задающего определенную культурно-историческую парадигму. Известные обстоятельства принципиальной борьбы Державина-губернатора с неправосудием и всяческими злоупотреблениями чиновников, казалось бы, вполне оправдывали его поэтическое самоотождествление с Аристидом - афинским политическим деятелем конца VI - первой половины V века до н. э., олицетворявшим собой в культурном сознании античную модель бескорыстного патриотического служения.
Источники сведений Державина о доблестном афинском гражданине вряд ли можно установить с абсолютной точностью. Высока вероятность того, что с жизнеописанием этой легендарной личности он мог ознакомиться благодаря сочинению Дюваля-Перо «Аристид, или Истинный патриот». Переведенное с французского Николаем Загорским и опубликованное в Москве в 1785 году оно в мельчайших подробностях воссоздавало античное предание об изгнании этого добродетельного гражданина и сенатора из Афин.
Книга французского автора наполнена патетическими монологами Аристида, без устали защищавшего законы от злоупотребления, а Сенат - от несправедливых требований со стороны жрецов, ставящих себя выше законов. Его гневное осуждение вызвал, в частности, недостойный поступок великого жреца Каллия, одной рукой принявшего от пленного персиянина золото, а другой безжалостно убившего этого несчастного. Добродетельный сенатор обрушился на него с обличительной речью: «Знай, что есть ли небо есть начало законов, то оно не исключает ни единаго из смертных от того, что оными предписывается... Ты, покоясь под шатром, питаясь роскошью, не снося трудов и бед, ты и твои не долженствуете ответствовать за злодейство?» [9] Однако слова Аристида, исполненные любви к отечеству и правосудию, не были услышаны знатными афинянами, и по наущению жреца Каллия он был подвергнут суду остракизма: «Афины не долго щадили славу Аристидову ради полезной его добродетели. Дав ему священнейшее имя, какое токмо может носить человек, наказали за то, что он впечатлел свойства онаго в своем поведении изгнанием его из стен своих» [10]. Судьба добродетельного сенатора Аристида, чье бескорыстное общественное служение не было оценено соотечественниками по достоинству, предоставила амбициозному Державину, который создавал в это время идеализированный поэтический «автомиф», утешительный для его самолюбия материал к аллюзионным проекциям и аналогиям.
Надев поэтическую маску «трезвого философа», вслед за Аристидом Державин отстаивал свою гражданское право быть беспристрастным и неподкупным судьей:
 
Когда судьба тебе судьею
В судах велела заседать, -
Вертеться нужды нет душою,
Когда не хочешь взяток брать.
Как можно так и сяк судить,
Законом правду тенетить
И подкупать себя пустить?
Судье злодеем страшно быть! (АП, 65)
 
Однако текст стихотворения не дает оснований для полной поэтической идентификации Державина с добродетельным афинским сенатором, проповедовавшим, если верить преданию, аскетизм в быту: «Великий сей муж, живущий в убогой хижине, доказал собою, что золото уступает заслугам, и бедность, соединенная с добродетелию, предпочитается богатству и позлащенному трону» [11]. Вопреки ожиданиям, композиция диалога не основана на прямолинейном контрасте жизненных позиций оппонирующих друг другу субъектов речи. Пострадавший за свою обостренную совестливость Державин сочувственно воспринял кутузовскую характеристику Аристиппа как человека, легко идущего на компромиссы: «Аристипп был такого сложения, что умел приноравливаться к местам, времени, обстоятельствам и способности человека: он обходился со всеми людьми, т.к. их нравам прилично; и для сей причины весьма много нравился Денису» [12].
Симптоматично, что нравственное кредо «пьяного философа», ассоциировавшегося в творческом сознании Державина с фигурой Аристиппа, представлено в стихотворении как результат критического переосмысления разочарованным скептиком собственного некогда вполне «трезвого» отношения к миру:
 
Хотел я сделаться судьею,
Законы свято соблюдать, -
Увидел, что кривят душою,
Где должно сильных осуждать.
Какая польза так судить?
Одних щадить, других казнить
И совестью своей шутить?
Смешно в тенета мух ловить (АП, 64).
 
Обращает внимание и требует объяснения факт проникновения на лексический уровень стихотворения Державина отдельных концептов из новейших (и еще мало кому известных в России) просветительских теорий. Судя по всему, поэт имел достаточно четкое представление и о концепции здравого смысла Гольбаха и - в особенности - об этическом утилитаризме Гельвеция, о чем свидетельствуют следующие фрагменты анализируемого диалога: «Какая польза страшным быть?» (АП, 64); «Какая польза так судить?» (АП, 64); «Велит тому рассудок здравый» (АП, 64). Двукратный повтор концепта «польза» в контекстуально неоднородных ситуациях отчетливо сигнализировал о присутствии «гельвецианского» слоя в многоуровневом по содержанию философическом диалоге Державина.
Последователь и продолжатель Гоббса, Локка, Мандевиля, Гельвеций вошел в историю мировой философии как мыслитель, который создал на основе идей своих предшественников стройную систему утилитаристской этики и подвел под нее прочную философскую теоретико-познавательную базу. Обе его знаменитые книги - «Об уме» (1759) и «О человеке» (завершение работы над которой датируется обычно 1767 - 1769 гг.) - нашли своих горячих поклонников не только во Франции, Германии и Англии, но и в России. Французский посол при дворе Екатерины II писал Гельвецию о том, что «русский ум так же занят Вашим, как и вся остальная Европа» [13]). Первостепенный интерес для нашей темы представляет перевод книги «Об уме», напечатанный в Тамбове в 1788 году под заглавием «Дух Гельвеция», с которым, вне сомнения, был знаком губернатор Державин.
Художественная ткань стихотворения о пьяном и трезвом философах позволяет утверждать, что его автор позитивно воспринял основной постулат учения Гельвеция об общественном благе как высшем нравственном законе и критерии добродетели. Державину-службисту, вероятно, была особенно близка его политико-этическая установка на гармоническое сочетание интереса личности с общественным интересом. Грубое попрание этого принципа, нежелание людей, облеченных властью, правильно познать свой личный интерес вызвало бурный поток обличений и гневных инвектив, но не со стороны трезвого философа, а из уст философа пьяного. Подобное распределение ролей лишь на первый взгляд кажется нелогичным.
Художественную логику, глубокий скрытый смысл столь неожиданного хода, сделанного Державиным, помогают уяснить рассуждения Гельвеция о двух видах испорченности человеческих нравов. В XIV главе Рассуждения II «Об уме по отношению к обществу» философ предложил свои развернутые суждения о религиозной и политической развращенности, справедливость которых он аргументировал богатым историческим материалом (в том числе и анализом нравов древней Греции). К первому виду испорченности нравов Гельвеций относил «всякого рода распутство, и главным образом распутство между мужчиной и женщиной» [14]. Строго порицая его, философ все же признавал религиозную распущенность «вполне совместимой с величием и благоденствием государства» [15]. Развращенность же иного рода проявлялась в том, что большая часть народа «отделяет свои интересы от общественных интересов». Такое противопоставление интересов отдельного сословия интересам общим, по мнению Гельвеция, подготавливает падение государства и предвещает его погибель [16]. «Политическая эсхатология» Гельвеция, призывавшего начинать реформу нравов с реформы законов, вполне узнаваемо преломилась в философическом диалоге Державина, один из участников которого топил в вине свой политический скепсис и разочарованность [17].
Державин прочно усвоил мысль Гельвеция о тесной связи добродетелей и пороков с характером законодательства. Эта идеологема в основном и определила характерологию обоих главных героев стихотворения «Философы, пьяный и трезвый». Нравственно-философская позиция его автора, несмотря на многообразие и неоднородность питавших ее философских источников, оставляла достаточно цельное впечатление. Более того, кажущийся эклектизм наглядно выявил важнейшую концептуальную установку Державина. Художественное моделирование и поляризация этических концепций, проиндексированных именами Аристида, Аристиппа или Эпикура, разумеется, не стало для него самоцелью и творческой сверхзадачей. Привлекшая поэтический слух Державина созвучность имен Аристида и Аристиппа блестяще обыграна им и оригинально осмыслена в духе новейших просветительских философских концепций. Идеологическая позиция автора диалога, проникнутая пафосом высокой гражданственности, была отмечена ностальгическим уважением к мужественным добродетелям великих людей прошлого, а значит таила в себе зародыши политической оппозиционности.
В диалоге двух философов Державин предпринял попытку поэтически реконструировать собственное мироощущение, мироощущение человека, который разуверился в практической целесообразности непогрешимого следования жестким нравственным императивам и находился в поиске гибкой этической альтернативы своей былой безупречности. Речь шла в данном случае не просто об отвлеченном морализаторстве (в котором частенько и вполне справедливо упрекают Державина), а о напряженных духовных исканиях просвещенного дворянина и светского человека второй половины XVIII века, поставленного перед необходимостью выработать собственную жизненную философию.
Отечественные культурологи (Ю.М. Лотман, Б.А. Успенский и другие) убедительно показали, что сквозь европеизированный быт послепетровской России отчетливо просвечивали устойчивые нормы и представления Руси допетровской. Что касается Державина, то он вступил в большой мир творчества как раз в ту эпоху, когда в двоеверной системе русской культуры с особенной остротой обнаружилась конфликтность двух типов мировидения и, соответственно, двух противоположных моделей, тенденций бытового и публичного поведения. В отличие от многих выдающихся деятелей отечественной культуры, Державин счастливо избежал крайностей аксиологических установок нравственно-философский течений своего времени. Это, однако, не было проявлением индифферентности поэта к этической проблематике его эпохи. Напротив, поэзия Державина 1770 - 1780-х гг. отличалась в этом смысле особенной открытостью и чуткостью, поскольку в ней не было места тривиальному контрастному противопоставлению порока и добродетели. В смысловом пространстве его произведений этические категории как бы заново семантизировались, демонстрируя свою подвижность и способность к диффузному взаимопроникновению. Еще в оде «Фелица» (1782) Державин обратился к «богоподобной царевне Киргиз-Кайсацкия орды» за наставлением, «как пышно и правдиво жить», истово надеясь снять характерную для ортодоксального христианства антиномичность богатства и праведности. Аналогичная интенция к сглаживанию противоречий, примирению различных жизненных установок обнаружилась и в стихотворном диалоге двух философов, автор которого уповал на возможность гармонического, разумного сочетания наслаждения и добродетели, личного и общего блага.
 

Литература

1. Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре: Быт и традиции русского дворянства (XVIII - начало XIX века). - СПб., 1994. - С. 22.

2. Державин Г.Р. Сочинения. - СПб., 2002. - С. 673.

3. Содержание записки засвидетельствовано Я. Гротом: Грот Я. Жизнь Державина…, с. 384.

4. Державин Г.Р. Анакреонтические песни. - М., 1986. - С. 435. Стихотворение «Философы, пьяный и трезвый», комментарии и примечания к нему будут цитироваться в дальнейшем по этому изданию указанием в тексте аббревиатуры АП и номера страницы.

5. Державин Г.Р. Оды. - Л., 1985. - С. 323.

6. Лотман Ю.М. Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века // Лотман Ю.М. История и типология русской культуры. - СПб., 2002. - С. 243.

7. Марасинова Е.Н. Русский дворянин второй половины XVIII в. (социопсихология личности) // Вестник Московского университета. Серия 8. История. 1991. № 1. - С. 18.

8. См.: Марасинова Е.Н. Русский дворянин второй половины XVIII в…, там же.

9. Аристид, или Истинный патриот. - М., 1785. - С. 16.

10. Аристид, или Истинный патриот…, с. 47.

11. Аристид, или Истинный патриот…, с. 175.

12. Аристипп // Утренний свет. Ч. V. Март. - СПб.,1779. - С. 207.

13. Цит. по: Длугач Т.Б. Подвиг здравого смысла, или Рождение суверенной личности (Гольбах, Гельвеций, Руссо). - М., 1995. - С. 111.

14. Гельвеций К.А. Об уме. - М., 1938. - С. 85.

15. Гельвеций К.А. Об уме…, с. 87.

16. См.: Гельвеций К.А. Об уме…, там же.

17. Укажем попутно на существование косвенного доказательства того, что Державину были известны и основные положения работы Гельвеция «О человеке», где получила дальнейшее развитие мысль о влиянии политического строя на нравы людей. По логике этого философа, в деспотическом государстве человек для достижения личного счастья вынужден угождать деспоту, прибегать к обману, насилию и воровству: «Тираны благодаря роскоши и изнеженности укрепились на троне; они поработили народ. Тогда не появляются больше возвышенные добродетели, которые своим примером могли бы еще быть столь полезными миру. Зародыши героизма задушены» (Гельвеций К.А. О человеке. - М., 1938. - С. 163). Не исключено, что данный тезис послужил для Державина той призмой, сквозь которую он оценивал поведение Аристиппа, не считавшего зазорным, как засвидетельствовал в своей статье А. Кутузов, унижаться перед тираном Денисом, чтобы получить желаемое.


Источник текста - Французская литература XVII-XVIII вв. Сайт Натальи Пахсарьян.