Следите за нашими новостями!
Твиттер      Google+
Русский филологический портал

С. В. Шервинский

ВЕРГИЛИЙ И ЕГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ

(Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. - М., 1971. - С. 5-26)


 
В музее Бардо в Тунисе среди мозаичных полов, сохраненных слоем песка в прибрежных областях Северной Африки и относящихся к первым векам нашей эры, выставлена мозаика, вывезенная из города Суса, изображающая Вергилия. Конечно, портрет - "идеальный", созданный, когда модели давно не было в живых, но черты изображенного носят характер столь индивидуальный, что невольно думается о портретном сходстве. Кроме того, черты поэта на сусской мозаике убедительно совпадают с тем, как описал Вергилия Светоний. Он тоже воссоздал образ поэта спустя лет сто после сто кончины, но позволительно думать, что предание хранило еще с достаточной точностью его подлинный облик. Светоний говорит, что Вергилий был высокого роста, черноволос и костист, при этом добавляет, что вид у него был скорее селянина, а не человека высшего круга. Именно таким рисуется Вергилий и на мозаике музея Бардо. В его внешности нет никакой утонченности, которая в век Августа уже свойственна была образованным слоям римского общества и принимала иной раз формы щегольства. Вергилий сусской мозаики сидит очень прямо, коротко острижен, взгляд у него глубок и выражение сосредоточенно.
По сторонам поэта стоят две музы. Та, что за правым плечом, держит свиток, другая, со скорбным лицом и театральной маской в левой руке, пригорюнилась, облокотившись на спинку кресла, где сидит поэт. Никакой иной музой она не может быть, кроме Мельпомены. Нас не должно удивлять ее присутствие рядом с поэтом, не сочинявшим драматических произведений: Гораций, тоже не бывший драматургом, упоминает в последнем стихе своего знаменитого "Памятника" именно Мельпомену и призывает ее гордиться заслуженной славой.
Прежде чем знакомить читателя с жизнью Вергилия, необходимо оговориться, что ни одна его биография не может быть достоверной, поскольку основана на источниках довольно поздних и уже поэтому ненадежных. К сожалению, и авторы новых и новейших исследований жизни Вергилия противоречат друг другу. В результате приходится мириться с тем, что в биографии поэта остаются пустоты и туманности, которые вряд ли удастся когда-нибудь заполнить или прояснить.
Вергилий родился около Мантуи 15 октября 70 года до н. э. Отец его был зажиточным человеком, владельцем не только земли, но и мастерской керамических изделий - изящные цизальпинские глиняные вазы широко расходились по всему Средиземноморью. О матери Вергилия мы не имеем сведений, кроме легендарных, приписывающих ей вещий сон, связанный с рождением ее великого сына.
В ту пору, когда Юлий Цезарь, подчинивший Риму большую часть Западной Европы, победоносно продвигался к Риму, встречаемый недоброжелательством приверженцев республики, Вергилий был школьником. Отец отправил его учиться сначала в Кремону, а потом в Милан, где в то время были выдающиеся педагоги. Лет пятнадцати оп приехал в Рим и поступил в учение к известному ритору Эпидию. Само поступление в эту школу свидетельствует, что отец Вергилия принадлежал к уважаемому общественному слою, так как в ней получали образование и представители знатнейших римских фамилий. Достаточно сказать, что там обучался внучатый племянник Цезаря Октавиан, будущий Август. Октавиан был моложе Вергилия на шесть лет, но, поскольку учение Вергилия в Риме длилось долго, поэт, вероятно, успел лично встретиться в школе с будущим властителем мира. Тогда Октавиан был уже назначен Цезарем в преемники и возведен четырнадцати лет в сан великого понтифика, то есть духовного главы народа. В школе возникли дружеские связи, обеспечившие Вергилию положение в высшем обществе Рима. Что касается Октавиана, то он всю жизнь покровительствовал Вергилию и питал к нему личную приязнь.
Вергилий усердно занимался философией, преимущественно эпикурейской, и много читал. Может быть, уже здесь усвоил он основы медицины, физики и математики. В 54 году до н. э. вышла в свет, посмертно, поэма Лукреция "О природе вещей". Она оказала на юношу решающее влияние своей материалистической теорией мирозданья, опирающейся на учение Эпикура, и своей поэтической силой. В эти годы Вергилий нашел свою истинную дорогу поэта. Попытка заняться адвокатурой, профессией, открывавшей доступ к государственным должностям, была тут же оставлена. Нельзя при этом не учесть, что Вергилий, по свидетельству древних, которое мы должны принять на веру, лишен был природного ораторского таланта, - речь его была медлительна, он был несвободен в движениях и крайне застенчив. В 45 году Вергилий переехал в окрестности Неаполя к философу-эпикурейцу Сирону и стал обладателем скромного поместья, где ему предстояло до конца дней заниматься на лоне природы неторопливой литературной работой. В эпикуровом "саду" Сирона среди просвещенных молодых друзей был и поэт Гораций.
За истекшее с приезда в Рим десятилетие Вергилием было, по-видимому, написано немало. Однако дошедшие до нас под его именем произведения, далеко не достигающие совершенства остальных его творении, признаются филологической наукой сомнительными. Лишь в последнее время снова обозначилась тенденция считать эти произведения первыми опытами начинающего таланта с естественными для "школьного" периода недостатками. Они обычно публикуются в качестве "Приложения" к сочинениям поэта и в настоящее издание не включены. Среди них выделяется "эпиллий" (маленькая эпическая поэма) "Комар", где, по мнению некоторых, высмеивается ритор Эпидий; "Комар" посвящен был младшему товарищу, "божественному мальчику Октавию" (Октавиану), который мог по достоинству оценить пародию на знакомый им обоим преподавательский стиль. Если верно, что стихи "Приложения", хотя бы некоторые, действительно сочинены Вергилием, мы имеем в них лишнее доказательство того, что он усвоил с юности поэтический вкус и приемы школы "новаторов", одним из главных представителей которой был Катулл (умер в 54 г. до п. э.).
Между тем Юлий Цезарь был убит приверженцами республики. Роковой 44 год открыл период междоусобных войн и политических переворотов, ставших через много веков материалом шекспировских драм. Когда на злосчастном поле при Филиппах разгромлены были республиканские войска, предводимые убийцами Цезаря Брутом и Кассием, впервые на политической арене заявил о себе восемнадцатилетний Октавиан. Став членом триумвирата, избранник Цезаря учинил безжалостную расправу с противниками, - проскрипции и казни устрашили Рим. Возникшая распря с другим триумвиром, Антонием, в конечном итоге развязала руки молодому претенденту на власть. Флот Антония был разгромлен при Акциуме, и он бежал в Египет вслед за своей Клеопатрой, чтобы разделить с ней славу добровольной смерти. Октавиан стал единодержавным правителем Римского государства, осторожно сохранив за ним название и даже внешний статут республики.
"Средь бурь гражданских и тревоги" Вергилий продолжал жить у себя близ Неаполя, как истинный последователь Эпикура, не вмешиваясь в волнения форума, культивируя в тишине свою поэзию. Лишь один раз был он потревожен, - из Мантуи пришли недобрые вести.
Октавиан, взяв в руки управление государством, оказался во главе страны, разоренной усобицами, голодной, с низко упавшим сельским хозяйством, полной недовольными, готовыми каждую минуту поднять мятеж. Для наведения порядка молодому правителю нужно было неотложно обеспечить себе, прежде всего, поддержку военных. Октавиан пошел на крайность, тоже не безопасную: он конфисковал земли у множества владельцев и роздал их тем, кому был обязан своими победами. Отец Вергилия оказался в списке лиц, чьи земли подлежали конфискации. Поэт поспешил в Рим и - видимо, без труда - отхлопотал поместье отца, правда, уже после того, как новый владелец чуть было не убил прежнего хозяина. Эти события отражены в первом крупном, не вызывающем сомнения в подлинности, произведении Вергилия, в "Буколиках".
Посетил ли поэт когда-либо вновь свою родную Мантую, сказать трудно. Вернее, что она осталась для него лишь дорогим воспоминанием. С Римом же его связи, разумеется, не прекращались; есть непроверенное сведение, что у поэта был в Риме свой дом.
Следующее большое произведение Вергилия - поэма о сельском хозяйстве, "Георгики". Написана она была по совету Мецената, за которым стояла волн самого Августа, считавшего своевременным подкрепить поэзией свои усилия, направленные к возрождению земледелия в стране. Над "Георгиками" поэт трудился ряд лет. Он должен был перечитать немало специальных сочинений - и Гесиода, и Колумеллу, и Варрона, - но не приходится сомневаться, что одних книг было бы недостаточно для создания поэмы, изумляющей сочетанием поэтических достоинств со знанием дела. Проницательный Август верно выбрал нужного ему автора, усмотрев еще в "Буколиках" любовное отношение Вергилия к земле. "Георгики" считаются по праву совершеннейшим поэтическим произведением Вергилия; они заслужили ему уже громкую славу, а с ней и новые милости Августа.
По окончании "Георгии" Вергилий стал внутренне готовить себя к созданию произведения высокой, обобщающей тематики. Это стремление поэта счастливо совпадало с предначертаниями Августа, - случилось редкое в истории литературы слияние поощрения сверху и душевной склонности автора. Римский народ не имел своего Гомера, нужно было заполнить недостойный великой нации вакуум, при этом связав судьбы народа с дальнейшими политическими расчетами Августа. Эта эпопея долженствовала по своему значению соперничать с Гомером.
На создание римской национальной эпопеи Вергилий потратил более десяти лет. Еще не закончив ее, он почувствовал потребность воочию увидеть те места, где происходят описываемые им события. С этой целью он отправился в Грецию и на Малоазийское побережье. В Афинах произошла встреча поэта с его державным поощрителем. Август посоветовал Вергилию возвратиться в Италию, взял его на свой корабль. Всегда внимательный к своему и общественному здоровью, Август, вероятно, приметил, что поэт носит в себе какую-то подтачивающую его болезнь, и на самом деле Вергилий уже был так болен, что не мог добраться до Неаполя. 21 сентября 19 года до н. э. поэт скончался в калабрийском городе Брундизии (теперь Бриндизи), откуда его прах был перевезен в Неаполь и погребен на дороге в Позилиппо. Можно не без оснований предполагать, что Вергилий страдал с юности туберкулезом легких, который под влиянием жгучей греческой жары дал роковую вспышку в организме, к тому же ослабленном многодневной морской болезнью.
В античное время могила Вергилия благоговейно чтилась. Плиний Младший, в письме III, свидетельствует, что просвещенный Силий Италик подходил к ней, "как к храму". Ее вплоть до нового времени уверенно показывали приезжим, да и теперь в путеводителях попадается указание на место погребения поэта.
Есть предание, что Вергилий сам сочинил свою эпитафию, где намекает на три основных своих произведения. Текст ее сохранился:
 
Мантуей был я рожден,
Калабрией отнят. Покоюсь
В Партенопее [1].
Воспел пастбища, сёла, вождей.
 
"Буколики" ("пастушеские" песни), сочиненные Вергилием в сороковых годах, были им же самим объединены в сборник из десяти "эклог" ("избранных" стихов), без соблюдения хронологического порядка.
Вергилий, как уже было упомянуто, примыкал по своему поэтическому направлению к "новаторам" предшествующего поколения и разделял с ними пристрастие к "александрийскому" стилю поэзии, предпочитавшему короткие эпиллии и широко пользовавшемуся мифологическими мотивами. Катулл обессмертил себя неповторимыми по свежести лирическими стихами и эпиграммами, но не они оказались на потребу начинающему Вергилию, а Катулловы эпиллии, и среди них в первую очередь "Эпиталама Пелея и Фетиды". Наряду с этим эпиллием должен быть упомянут и другой, "Смирна", принадлежавший Цинне, современнику и другу Катулла. Цинну высоко ценил Вергилий, и нам тем более приходится жалеть об утрате его произведений. Кроме того, Вергилий, конечно, читал греческих "александрийцев" и в подлиннике, что нам недоступно, поскольку их творения, изысканные и академичные, в большинстве до нас не дошли. К счастью, уцелело наследие одного из знаменитейших и особо стоящих поэтов "александрийского" направления - сицилийского уроженца Феокрита.
Феокрит почитается "отцом буколической поэзии", поскольку до него пастушеская тема имелась лишь в народных произведениях. Постоянно встречающаяся у Феокрита "ответная" ("амебейная") песня двух состязающихся пастухов впервые превратилась у него в литературный прием. Феокрит утвердил пастушескую тему в поэзии Европы, где она заняла на удивление устойчивое положение, отразившись в "идиллиях" едва ли не всех европейских народов.
Вергилий, по своей склонности ко всему деревенскому, не мог не увлечься буколической поэзией Феокрита. Для Рима пастушеская тема была новостью, и Вергилий, подражая Феокриту, оказался если не первооткрывателем, то первым латиноязычным представителем этого рода поэзии.
Вергилий в "Буколиках" более или менее близко следовал своему греческому предшественнику. Самого Феокрита он нигде не называет по имени, но муз именует "сицилийскими", тем самым указывая на свой источник.
Находились критики, которые готовы были попрекать Вергилия отсутствием самостоятельности. Это положение неверно уже тем, что оно высказывается с наших современных позиций. Прежде чем упрекать античного поэта в подражательности, - иногда похожей на то, что ныне называется плагиатом, - надо удостовериться в том, как сама античность относилась к "подражанию". Самый факт заимствования или близкого следования за образцом не был тогда унизительным для поэта.
В пределах XX века критика, преимущественно французская, выдвинула заманчивую проблему показать не "подражательность" Вергилия, а его "оригинальность".
В самом деле, стоит вчитаться в эклоги Вергилия без предубеждения, как отличия между ними и Феокритом бросятся в глаза. Мы обнаружим, что, безусловно, общим у обоих поэтов оказывается лишь тот мир, где происходит все, ими описанное. С тем, однако, различием, что пастухи Феокрита - рабы, а пастухи Вергилия, в плане их социального положения, охарактеризованы по-разному. Так, в эклоге I ясно говорится, что Титир был раньше рабом, по впоследствии выкупил себе свободу. Трудно сказать, раб ли пастух Дамет (эклога III), который пасет стадо, порученное ему Эгоном. Вероятнее всего, что Эгон - владелец скота, но нет прямых оснований считать, что пастух - его раб; вернее предположить, что он принадлежит к тем обедневшим мелким хозяевам, которых в условиях общей смуты и упадка в сельских областях нужда заставляла идти в работники к более обеспеченным соседям (иногда это могло перерождаться и в настоящее рабство). Таким же свободным, хоть и зависимым работником представляется и Мерис из эклоги IX. Он несет ягнят новому "пришельцу", завладевшему его землей при распределении угодий между ветеранами; но и в этом нельзя видеть указания на рабское положение пастуха. А в эклоге III Меналк не решается поставить что-либо из стада в заклад, потому что у него дотошные отец и мачеха, и это явно показывает, что данная семья работает в собственном хозяйстве.
Мир сельских пастухов, их незатейливый быт у Феокрита изображен более остро реалистически, чем у Вергилия; Феокрит более точно локализует своих пастухов в сицилийском пейзаже. Существеннее, однако, то, что подоплека пастушеской поэзии у Феокрита совсем иная, чем у Вергилия.
Феокрит писал в III веке до н. э., то есть уже в пору разложения тех политических формаций и того общества, которое сложилось в V-IV столетиях до н. э., чтобы переродиться после походов Александра, открывших миру новые горизонты и сблизивших запад и восток. Для тогдашнего общества, поглощенного материальными заботами, потерявшего религиозность предков и политическую страстность, пастушеская тема была скорее развлечением, уводившим от цивилизации, подобно тому как это было в Европе XVIII века.
Идиллии Феокрита целесообразно рассматривать в сравнении с "салонным" искусством его эпохи, особенно с "александрийскими" рельефами, изобилующими буколической тематикой. Нельзя не отметить, что идиллии Феокрита далеко не чужды эротики, иногда откровенной.
Идилличность Вергилия носит иную окраску. Дело не в том, что у Вергилия тоже встречается пристрастие к юношам, вообще свойственное античному миру и не казавшееся предосудительным, а в том, что, как бы ни изображалась любовь в его эклогах, она не теряет целомудрия. Вергилий относится к своим пастухам серьезно и почти не прибегает к юмору, отчего у его эклог несколько приподнятый тон, несмотря на отдельные участки простой, хотя и не грубой речи. Этот общий тон позволил Вергилию посвятить некоторые эклоги более возвышенным темам.
Если мы в идиллиях Феокрита вправе усматривать поэзию, угодную обществу, клонящемуся к упадку, то в эклогах Вергилия, несмотря па внешнее сходство с Феокритом, мы чувствуем здоровье молодой эпохи, времени становления, а не разрушения. Их автор не увлекается бытовыми сценками, напоминающими известные мимиамбы Города, он смело касается больших философских тем, отражающих воспринятые и продуманные автором философские концепции эпикуреизма и отчасти стоицизма.
В свете сказанного приходится иначе оценивать подражательность Вергилия, и не так уж существенно сопоставлять у того и другого поэта отдельные приемы, утверждать лишний раз, что и там и тут пастухи состязаются в пении, дарят девушкам яблоки, смотрятся в гладь воды, чтобы убедиться в своей красоте, и, наконец, исполняют множество одинаковых пастушеских обязанностей.
Если мы понимаем уход Феокрита в пастушескую примитивность как реакцию просвещенного, утонченного человека против надоедливой цивилизованной суеты, то это не может относиться к Вергилию. Ему не от чего было бежать. Если он томился, то лишь от вечных распрей, терзавших Италию, если он жаждал тишины, то не тишины трианонов, а мира для своего народа, мира, который станет темой и пафосом также и последующих его сочинений.
Эклога I написана Вергилием после того, как он отхлопотал у Августа землю своего отца. В диалоге между старым и благополучным Титиром и пострадавшим Мелибеем, вынужденным покинуть родовое владение, запечатлена картина того, что происходило в Италии, в частности, в окрестностях Мантуи и Кремоны. Конкретность пейзажного письма Вергилия побудила ученых искать как в первой, так и в прочих эклогах поэта точных указаний на действительно существующие местности. Ученая мысль начала рыскать по Италии, обеспокоенная тем, что географии эклог полна противоречий и неточностей. Но каждому, кто подойдет к "Буколикам" с точки зрения поэзии, ясно, что все пейзажи эклог - условны, что в этой воображаемой Аркадии встретятся и мантуанские черты, и черты окрестностей Неаполя, что все соединено ради поэтической, а не географической правды.
Та же эклога I дала повод критикам нового времени обвинять Вергилия в низкопоклонстве. Действительно, на наш современный взгляд, Вергилий расточал Августу непозволительно прямолинейные похвалы, переходившие как бы в поклонение. Но опять-таки, чтобы правильно оценить позицию Вергилия, мы должны перенестись в тогдашнюю атмосферу Рима. Главное, что ее характеризует, это всеобщее утомление бесконечными, ненужными народу, кровопролитными усобицами, следствием необузданных честолюбий и корыстей. После мира с Антонием положение изменилось; юноше, захватившему, опираясь на имя Цезаря, власть, уже некого было опасаться; во весь рост встала основная, единственно животрепещущая, единственно обязательная проблема - восстановления мирной жизни в Италии. Смотрели больше вперед, чем назад. Неустойчивость власти, приводившая к всенародным бедствиям, заставляла чаять сильной и благонаправленной руки. Римлянин перестал доверять эдиктам сената и риторике ораторов. Октавиан встал над Римом, как символ умиротворения. Люди уже успели оценить его такт, его непреклонность в сочетании с доброжелательством, его скромность в сочетании с ясностью ума. Римляне, привыкшие к крови, скоро позабыли его казни; они не могли не оценить, что участвовавшие в битве при Филиппах бывшие сторонники Брута и Кассия были приняты им в свой избранный круг, - к ним принадлежали известный покровитель поэтов Мессала и Гораций, украсивший время Августа своей совершенной лирикой. Октавиан не мог не казаться современникам явлением чудесным, неким посланцем богов. Смутная идея божественного единодержавия воплощалась воочию; герои, такие, как Ахилл или Геракл, приобщены были к сонму олимпийцев. То, что Октавиан был признан земным "богом", не должно вызывать у, нас удивления, особенно в обратной перспективе двух тысячелетий. Поэтому, когда мы читаем в эклоге I слова Титира-Вергилия:
 
О Мелибей, нам бог спокойствие это доставил -
Ибо он бог для меня, и навек... -
 
мы должны признать это не только данью личной благодарности, выраженной в возвышенных формах. Нам, конечно, естественно думать, что в сознании Вергилия, принявшего учение Эпикура и знакомого со стоицизмом, понятие "бога", в применении к живому человеку, было условно. Но, во всяком случае, мы можем отметить, что в эклоге I нет никаких подобострастных выражений.
К сказанному следует добавить, что Неаполь был местом схождения разнообразных религиозных и философских систем, притекавших с Востока, главным образом из Сирии. Там перекрещивались и мистерии Митры, и иудейские идеи единобожия, и иранское миропонимание, с дуалистической основой и выработавшимся культом единовластия. Вергилий знакомился со всеми этими течениями и в некоторых восточных концепциях мог находить идейное оправдание того, на что уповала его патриотическая и миролюбивая душа. Вероятно, Август искал в них опоры своему небывалому единодержавству.
Кроме всего прочего, постыдное царство лести настало в Риме позже, чтобы потом перейти к ориентализованиому двору Византии. Между признательностью "божественному" Августу Вергилия и низкопоклонством Марциала разница принципиальная.
Среди "Буколик" есть несколько эклог, ограниченных узко пастушеской тематикой (III, VII и отчасти IX), - в них наиболее сохранна народная традиция амебейного пения с его разнообразием, переданная Вергилию Феокритом. Две посвящены непосредственно любовной теме (II, X). Десятая представляет особый интерес. Излияния ревнивой тоски покинутого любовника вложены в уста не условного, вымышленного действующего лица, по реального человека, близкого Вергилию по поэтическим занятиям и общественному кругу. Ее герой - Галл, одна из самых блистательных личностей века, баловень судьбы, пользовавшийся совершенным довернем Августа, расточительный правитель Египта, впоследствии из-за своего легкомыслия утративший это доверие, смещенный со своей высокой должности и в отчаянии покончивший с собой. Эклога о Галле стоит особняком в ряду буколической поэзии: в ней выражаются от первого лица любовные страдания определенной, конкретной личности, и это сближает ее с выражениями любви у "элегиков", таких, как Тибулл или Пропорций.
Интересна, особенно с точки зрения реалий, близкая к идиллии II Феокрита эклога VIII, где с большой точностью описаны магические действия девушки, стремящейся приворожить и вернуть своего надолго отлучившегося милого.
Эклога V представляет собою некий "трэнос" ("плач") по молодом пастухе, безвременно и жестоко погибшем, по имени Дафнис. Эта эклога - одна из первых загадок, заданных Вергилием будущим исследователям. Посмертная хвала Дафнису настолько возвышенна, память его обязывает покинутых им навсегда друзей на столь ответственные - уже приближающиеся к культу - действия, что возникло естественное желание проникнуть в реальную основу стихотворения, угадать, кого разумел Вергилий под именем Дафниса. Эту загадку решали по-разному, видели в Дафнисе даже Катулла, но эта концепция, как, впрочем, и остальные, не приблизила ученых к разгадке тайны, потому, может быть, что никакой тайны у эклоги V и нет вовсе, и она представляет собою лишь развитие отвлеченной темы, имя же "Дафнис" заимствовано у Феокрита.
Аналогичную загадку науке задает и эклога VI, по своему стилю самая "александрийская" из эклог. Три шаловливых представителя пастушеского, но вместе с тем и мифологического мира, двое мальчишек и девочка-нимфа, застают в пещере спящего с похмелья Силена, отца козлоногих обитателей леса, опутывают его плетеницами из цветов, мажут ему лицо соком тутовых ягод и заставляют его спеть им те песни, какие давно были обещаны. Проснувшийся Силен соглашается и отвечает шалунам песней, вовсе не соответствующей их игривости. Он поет о сотворении мира, следуя философской концепции эпикурейцев, затем переходит к различным мифологическим темам и включает в свою космогоническую фантазию несколько стихов, посвященных тому же поэту Галлу, о котором говорится в эклоге X. Ученые пытались уточнить, кого же Вергилий разумел под Силеном, предполагали, что в его гротесковом образе отразился кто-нибудь из преподавателей философского "сада", но эти попытки также остаются бесплодными и оставляют за нами право думать, что Силен эклоги VI просто Силен популярной народной мифологии, наделенный по воле поэта какими-то сверхъестественными познаниями.
Однако не всегда стремление найти разгадку той или иной неясности Вергилия может вызвать лишь скептическое отношение. Одна из эклог, четвертая, в самом деле представляется настолько герметичной в своем исключительно интересном содержании, что если на ее истолкование и тратились века пытливой мысли, то такие старания оправданы ее значительностью.
Эклога IV посвящена Азинию Поллиону и приветствует рождение какого-то не названного по имени ребенка. Поэт, как бы в пророческом вдохновении, предсказывает будущее новорожденного. С его появлением на свет связывается приход иного, благодатного времени. Ему будет дано принести на землю то главное, чего жаждала в те годы душа каждого римлянина, - мир. Сама природа обновится, станет доброхотно приносить все нужные человеку плоды, - словом, с рождением таинственного ребенка ожидается возврат "золотого" века Сатурна. Поэтическое пророчество приблизительно совпадало с вещаниями Кумской сивиллы. В нем, конечно, не трудно угадать отражение концепции, на сей раз не эпикурейской, а стоической, что развитие мира идет по спирали и что по прошествии известного количества "веков", не совпадающих, впрочем, с понятием сто- или тысячелетия, мир вернется к тому состоянию, когда-то уже бывшему, когда волк и ягненок бродили вместе по лугам и деревья плодоносили без всякого ухода. Но кому же, какому таинственному младенцу поэт предсказывает миссию обновления жизни во всем мире? Концепция слишком величественна, предсказания слишком определенны, чтобы не вызывать законного стремления осветить поэтическое предвидение исторической критикой. Перед наукой Вергилием поставлен вопрос большой ответственности, вопрос, который может увести отвечающего в глубины мистического и дебри суеверного, но на этот раз исследователь не может успокоиться мыслью, что тайны никакой нет и что не стоит тратить время па разгадку несуществующего, ибо тайна (историческая, а в устах Вергилия и мистическая) действительно налицо.
Под новорожденным обновителем мира разумели многих младенцев: самого Октавиана, - что было бы наиболее убедительно ввиду его деятельности как умиротворителя государства, но уже одно то, что Октавиану было в то время за двадцать лет, опровергает такое предположение; видели в мальчике и сына Марцелла, любимого племянника Цезаря; видели и сына Поллиона, который вот-вот должен был родиться. Но все эти концепции встречают непреодолимые препятствия, о которых здесь, в пределах короткой статьи, было бы неуместным распространяться.
В это тревожное время, когда сознание мыслящего римлянина металось от одной философской доктрины к другой и впитывало различные религиозные учения, наводнившие Италию, могло ли таинственное содержание эклоги IV пройти мимо всех тех, кто искал правды, мира и равенства людей? В эклогу IV стали вчитываться с предубеждением, подготовленным восточной идеологией, в ней стали находить то, что соответствовало обновлявшемуся человеческому сознанию; она не могла не показаться христианам отвечающей библейским пророчествам.
С другой стороны, многие новообращенные продолжали быть и ценителями своей литературы. Христианину казалось, что величайший поэт Рима (а он постепенно стал таковым) предрекает из своей языческой темноты явление спасителя мира: можно было оправдать Вергилия перед лицом формирующегося христианства. Таким образом, эклога IV заняла особое положение в истории европейской мысли, но тайна младенца так и осталась неразрешенной.
Второе, и самое совершенное, произведение Вергилия - "Георгики" - обнимает около двух тысяч стихов и разделено на четыре части; в них последовательно излагаются основные отрасли тогдашнего сельского хозяйства: хлебопашество, виноградарство, скотоводство и пчеловодство.
Возникает вопрос: можно ли воспринимать "Георгики" как руководство к сельскому хозяйству? В них отсутствуют такие разделы, как птицеводство, весьма развитое в Италии того времени, в разделе скотоводства ничего не говорится о разведении свиней, занимавших почетное место в питании римлянина и в культовых жертвоприношениях. Нет ни одного слова о рыбе, хотя мы знаем, что римляне не ограничивались ловлей ее на удочку или сетями, но и разводили рыб в специальных водоемах. Впрочем, и Колумелла, которым руководствовался Вергилий, не охватывает всех хозяйственных отраслей.
Второй вопрос: на кого же рассчитана поэма и как могла она выполнить свою задачу оживления интереса к сельскому хозяйству?
Поскольку поэма содержит множество конкретных предписаний и советов, хотя иногда неточных и даже фантастических, она могла в известной степени обогащать и знанием. Но весь характер поэмы, с ее постоянными отступлениями иногда философского, иногда мифологического содержания, ее намеки на исторические события - все это было недоступно простому селянину. Ясно, что поэма не была рассчитана на неграмотного деревенского жители с ограниченным и примитивным бытием, вроде пастухов из "Буколик". Потребителем поэмы мог быть только широкий читатель из более или менее образованного круга. Излишне добавлять, что он должен был любить и понимать "язык муз". Мы можем, следовательно, заключить, что пропаганду интереса к земледелию Август осуществлял в данном случае не столько распространением в населении полезной специальной рецептуры, сколько возбуждением живого и любовного отношения к сельскому хозяйству среди тех кругов, от которых во многом зависело его процветание. Август, как у нас Петр I, отдавал должное эстетическому началу, он верил в то, что поэзия - могучее средство воздействия на людей, поэтому поручил пропаганду поэту. Разумеется, ни сам Август, ни Меценат, ни другие читатели "Георгик" не смотрели на труд Вергилия как на простое "руководство", они отдавались наслаждению поэзией, но поэзия наводила их попутно и на практические размышления.
Если это так, почему же Вергилий во всех частях своей поэмы столь подробно и "профессионально" излагает сельскохозяйственные приемы - проверку качества почвы, прививку деревьев, лечение захворавших овец, способы поимки отроившихся пчел?
Можно думать, что деловая подробность изложения зависит от специфики материала, обрабатываемого поэтом. Всякий, близко соприкасавшийся с деревенским трудом, знает, что говорить о нем сколько-нибудь отвлеченно, как это нередко делалось в поэмах нового времени, значит утратить самый вкус этого труда. Деловитость изложения сельскохозяйственных процессов представляет особую эстетическую категорию; без такой деловитости поэт рискует утратить рабочую конкретность, прямую направленность к полезной цели - характерную черту сельского труда и мышления.
Труд земледельца, единственно признававшийся достойным римского гражданина, освященный заветами отцов и дедов и преподанный великим поэтом, не мог не привлечь и тех, кто не отличал пшеницы от ячменя. Именно эта конкретность изложения сливает в неповторимое единство поэзию "Георгик" с ее дидактическим субстратом. В сознание читателя, увлекаемого благозвучными, прозрачными стихами Вергилия, незаметно проникали сведения, давно позабытые в римских образованных кругах, и укреплялось главное: уважение к труду. Наряду с мифологическими божествами, покровительствующими сельским работам, в "Георгиках" постоянно присутствует подлинный земной владыка, имя которому Труд; так "Георгики" выполняли функцию еще более ответственную, более значительную, чем поэтическая пропаганда земледелия, - они призывали вообще к государственно важной трудовой деятельности, оказывали на римское общество влияние нравственное.
Вся поэма Вергилия построена в форме советов кому-то, кому поэт не дал ни имени, ни образа, ни характера. Его адресат - лишь второе лицо спряжения. Вергилий не дает нам повода поинтересоваться, стар он или молод, черноволос или белокур; он существует как обобщенная немая фигура, нигде не выступающая активно, ни в ,чем не противоречащая автору. Однако кто же он в смысле социальном?
Из прочтения поэмы явствует, что этот безымянный адресат принадлежит к слою мелких свободных земледельцев, он работает и сам со своей семьей, но, видимо, пользуется и помощью работников, участие которых в труде хозяина естественно, если принять во внимание, что его хозяйство может охватывать все четыре затронутых в поэме области. Август считал особенно важным укрепить именно этот слой мелких землевладельцев, грозивший совсем сойти на нет. Указаний на труд рабов не имеется в "Георгиках", хотя в эпоху Августа рабский труд уже широко и повсеместно применялся как в городах, так и в латифундиях: для обеспечения рабочими руками обширных землевладений помещиков, обогащенных завоеваниями, требовались целые толпы рабов. Позволительно думать, что Вергилий с намерением оставил своего адресата в условной социальной неопределенности, подчеркивая этим покое равенство людей труда в их обязательствах перед кормилицей-землей и Римским государством.
Но может быть и другое: что Вергилий, как законченный римлянин, вовсе не счел нужным обращать внимание на рабов, которые в его сознании только физически были людьми, но с точки зрения гражданской и моральной были просто орудием производства; впрочем, это относится скорее ко всему римскому обществу в целом, чем к Вергилию лично. Судя по впечатлениям современников, Вергилий был мягок, может быть, даже чувствителен, во всяком случае, гуманен, и как в "Буколиках", так и в "Георгиках" эти качества души явственно проступают. Сочувственное отношение к простым людям, работающим на земле, прослеживается по всем "Георгикам". Отношение Вергилия к животным человечно, звери для поэта чувствующие существа, - вспомним вола, огорченного смертью своего дружка, из книги третьей (стих 518).
Не может быть сомнения, что Вергилий и самолично работал на земле, вернее всего - как пчеловод. Его деревенская внешность могла зависеть и от постоянного загара, от неизбежной грубости сельского труда.
Коренной уроженец Италии, всю жизнь проведший на земле своей плодородной страны, Вергилий глубоко привязан к родине. В книге второй "Георгик" находится знаменитая вставка, посвященная восхвалению Италии:
 
Здравствуй, Сатурна земля, великая мать урожаев...
 
Поскольку Вергилий ставил себе целью привлечь внимание читателей к сельскому хозяйству, он должен был постараться, чтобы книга была занимательной, и более того - подлинно поэтической. Приемы, примененные для этого Вергилием, показывают не только всю силу его дарования, но и изобретательность зрелого мастера. Он не задерживает слишком долго читателя на деловой, неизбежно прозаизирующей дидактике. Он перебивает свое спокойное изложение то вопросом, то неожиданным обращением, то восклицанием, как бы переводя регистры, и тем постоянно освежает внимание. Кроме того, основное дидактическое изложение он перемежает со вставками вроде только что упомянутой, то длинными, то в несколько строк, которые лишь ассоциативно связаны с основной темой. Иногда эти отступления носят характер вставных рассказов в духе поэтики "новаторов", как, например, заканчивающий поэму эпиллий об Аристее с его, вероятно, отвратительным и для автора бесчеловечным смертоубийством тельца в жертву материальной пользе и с волшебными картинами подводного царства. Эпиллий свидетельствует о власти утилитаризма в позднегреческой культуре и гегемонии моря в греко-италийском пейзаже.
Каждый, внимательно читающий "Георгики", не пройдет мимо описания таинственных явлений природы, сопутствовавших кончине Юлия Цезаря и повергших в суеверный ужас современников его убиенья. К лучшим страницам "Георгик" принадлежит и знаменитое описание эпизоотии, поразившей незадолго перед тем некоторые области, так и оставшиеся после этого пустынными. Иные отступления не могут не изумлять: Вергилий является в них как бы непосредственным наблюдателем, на деле же он никогда не бывал в тех местностях, жизнь которых изобразил со всеми ее деталями. Таковы описания жизни ливийских пастухов, и особенно рассказ о скифах, переносящий нас на север (относительно Италии) и поражающий точностью бытовых подробностей, не уступающих описаниям Овидия, который вскоре оказался, к своему несчастью, жителем припонтийских степей. Отступления Вергилия, разнообразные и по содержанию, и по стилю, в течение всей поэмы периодически поднимают нас на уровень высокой и величественной поэзии.
Мы подошли к третьему, если не наилучшему, то самому прославленному произведению Вергилия - "Энеиде", то есть повествованию об Энее. Напомним для начала, что Эней был второстепенным героем Троянской войны, сыном Анхиза и самой Афродиты-Венеры; что он чудом избег гибели при падении Илиона и, забрав с собой старика отца, отплыл с несколькими кораблями на запад, где по предначертанию богов должен был основать новое царство тевкров (троянцев), иначе говоря, заложить Рим. Народные предания об Энее как основателе Римского государства издавна распространены были в Италии. Ранние авторы исторических поэм-хроник, Энний и Невий, уже говорят об Энее, основываясь на этих преданиях, восходящих к Гомеру. Впоследствии сказание об основании Рима троянскими выходцами было включено в изложение отечественных "начал" величайшим из римских историков Титом Ливием. Прародителем Рима считался древнейший италийский город Альба-Лонга, основателем которого был, согласно легенде, Асканий, сын Энея. Вторым именем Аскания было - Юл. Это вызвало к жизни довольно-таки невероятную официозную генеалогическую концепцию. Возникнув, видимо, при Юлии Цезаре, она приобрела особое государственное значение при Октавиане, одной из главных забот которого было укрепление в столице мира державства рода Юлиев. Ход мысли основывался на звуковом совпадении - "Юл" и род "Юлиев". Но для воли Августа этого было достаточно. Если в свое время ему нужна была, из государственных соображений, поэма, призванная оживить любовь к земле и сельскому труду, теперь его дальновидному честолюбию требовалась опять общественная поддержка, и он решил снова искать ее в поэзии. Опыт с "Георгиками" был удачен, и Август счел возможным ответственную тему о божественном происхождении своего рода доверить снова старому другу и безупречному приверженцу - Вергилию.
Искусственные героические эпопеи не часто встречаются в истории литературы, - античность, оплодотворенная народным гением Гомера, потратила, однако, немало сил на этот трудно себя оправдывающий род поэзии: в III веке до н. э. появилась "Аргонавтика" Аполлония Родосского, поэта александрийского направления; вслед за поэтами-историками и за Вергилием Лукан во второй половине I века создал в Риме свою "Фарсалию". Жанр искусственной эпопеи не оказался счастливым и в новые времена. Даже величественно скучная португальская поэма "Лузиады" не может соперничать с подлинными народными эпопеями, а такие произведения, как "Франсиада" Ронсара или "Россиада" Хераскова, так и ветшают в поэтическом забвении.
Редкое произведение литературы вызывало и вызывает столь двойственное к себе отношение, как "Энеида". Восторгу одних противостоит решительное неприятие других. Всемирный резонанс "Энеиды" одним представляется естественным следствием гениальности ее творца, другим же эта слава кажется вовсе неоправданной. Между тем как француз Сент-Бёв посвящает "Энеиде" страницы, полные восхищения, немец Кролль считает ее целиком неудачей (вообще отношение к "Энеиде" в странах романской и германской культуры весьма различно).
Первые противоречия относятся к самой личности Энея. В центре эпического произведения люди привыкли видеть героя со всеми свойственными героям чертами. Однако героизация смертных, столь свойственная мифотворчеству греков, была чужда трезвым, деловым римлянам. И у вергилиева Энея мы не встречаем обычных героических черт. Основная черта Энея - благочестие; выражение "пиус Энеас" повторяется постоянно. Благочестие выражается в совершенной покорности року, лишающей Энея какой-либо инициативы и превращающей его в пассивное игралище божественных предначертаний. Для читателя неубедительно, что Эней - здоровый, сильный мужчина - столь часто проливает слезы. Сам Вергилий, задачей которого было возвеличение Энея, предка рода Юлиев, позволяет почувствовать между строк симпатию к главному противнику своего героя, Турну, герою по всем статьям, хотя и характеризованному "одной краской". Пальма победы заранее предназначена пришлым троянцам, но местные, коренные италийцы не могут не вызывать сочувствия, - не сказалось ли в этом естественное пристрастно автора к "своим"? Тусклая судьба образа Энея в последующих веках достаточно показывает, что он не приобрел устойчивой популярности. Добавим, что Эней, сомнительным образом избежавший гибели под стенами Трои и давший этим Турну повод обозвать его "изменником Азии", и впоследствии особой доблести не проявил. Чуть ли не единственный решительный его поступок состоял в том, что он покинул любимую женщину, после чего она наложила на себя руки. Черту какой-то женственности придает фигуре Энея и неуклонное покровительство вечно юной матери, которая так ловко умеет вовремя скрыть богатыря-сына в облако.
Вообще, если у Гомера боги вмешиваются в людские дела тоже по причинам неубедительным и непонятным для смертных, то в "Энеиде" это вмешательство принимает почти пародийный характер: Венера ссорится со свекровью, Юноной, настолько мелко и назойливо, что сам громовержец вынужден наконец отказаться от решения их надоедливой свары. Не много прибавляют к героизму Энея и его троянские спутники.
В целом Эней все же не производит отрицательного впечатления: он незлоблив, чужд лукавства, благочестив без ханжества, - черты, отражающие характер автора эпопеи. Когда в последнем поединке Турн, видя неизбежность гибели, умоляет Энея о пощаде, троянский герой уже готов простить его, и только замеченная на плече врага повязка, ранее принадлежавшая убитому другу, вызывает в нем взрыв рокового для Турна гнева. Эней, чей образ присутствует во всех двенадцати книгах эпопеи, остается неизменно ее осью.
Художественная ткань эпопеи неровна. Первая книга, хотя она психологически не разработана и хотя сюжетное развитие опирается целиком на прихоть богов, все же достаточно насыщена фактическим содержанием. В ней дана экспозиция: прибытие Энея с его моряками в Карфаген, появление царицы Дидоны, пробуждение в ней по воле Венеры любовного пламени к Энею; наконец, пир, устроенный Дидоной своему неожиданному избраннику. Однако впечатление от первой книги таково, что она сочинена автором без подъема, по необходимости дать экспозицию, и приписана, вероятно, потом.
Книга вторая - перепев Гомера. Она, более чем другие, могла возбудить упреки Вергилию в том, что его подражательность перешла в набор заимствованных стихотворных строк. Это, разумеется, преувеличено, и мы уже оговорили особое отношение древних к подражанию.
Книга третья вся в целом отражает мотивы "Одиссеи" Гомера, и нельзя не признать, что греческий песнетворец одарил своего подражателя с большой поэтической щедростью.
Книга четвертая возвращает нас к теме любви Дидоны, заявленной в экспозиции. Для описания страсти Дидоны у Вергилия оказались в избытке и сила воображения, и психологическая наблюдательность. Вергилий возвел свою африканскую царицу в ранг мировых образов женщин, охваченных пламенем любви, ее героинь и жертв, - таких, как Медея или Федра у отца психологической любовной драмы Еврипида. Книга четвертая считается по праву шедевром Вергилия, она была излюбленной книгой и крупнейшего по поэтическим возможностям, но неудачливого переводчика "Энеиды" - Валерия Брюсова.
Возможно, что Вергилий ставил себе сознательно задачу дать читателю отдых после эмоционального возбуждения, которого не могла не вызвать трагическая книга о любви и смерти Дидоны. Но в нас, читателях нового времени, книга пятая "Энеиды" рождает некоторое недоумение, как, вероятно, бывало у иных современников Вергилия, - в его окружении, по свидетельству древних, уже достаточно было "ядовитых критиков".
Старец Анхиз, не выдержав странствий но морю, скончался. Смерть Анхиза была, конечно, большим горем для любящего сына, но событием только его личной жизни и никакого отношения к главной теме поэмы, основанию Рима, не имеет. Более того, о смерти Анхиза сказано еще в книге третьей, однако там нет развития этой темы. Эней, радуясь тому, что стихии привели его вторично на то прибрежье, где скончался и был погребен старец, приказывает справить у его холма "веселую почесть". Царь Сицилии Акест идет навстречу его желанию и устраивает пышные поминальные игры. Соревнования на кораблях, конские ристания, гимнастические упражнения - все это изображено Вергилием с мастерством и даже воодушевлением. Но и это тем более не имеет отношения к "сквозному" действию эпопеи. Спортивные состязания занимают четыреста тридцать три стиха, иначе говоря, почти половину громадной пятой книги.
Переходная книга шестая с полным основанием считается, наряду с четвертой, одной из вершин эпопеи. Ее содержание исполнено таинственности. Мысли о будущем человечества, выраженные в эклоге IV "Буколик", сочетались у поэта с жаждой проникнуть воображением в бездну загробного мира, туда, где обитель умерших. Сошествием Орфея в Тартар завершается последняя книга "Георгик", сошествие Энея занимает всю шестую книгу "Энеиды". Готовые не обращать внимания на дробность эпизодов книги шестой, мы не можем но испытывать душевого трепета, следя за тем, как Эней, сопровождаемый Кумской сивиллой, совершает свое странствие по загробному царству. Сивилла научает Энея, как достать "золотую ветвь", открывающую доступ к недоступному, ту "золотую ветвь", которая, отомкнув ему врата подземного обиталища теней, осталась в последующих веках знаком мистического посвящения. В царстве мертвых происходят встречи живого Энея с умершими; ради одной из них он и стремился сойти в Аид: в сонме теней он находит любимого отца.
Но прежде чем Эней мог насладиться отрадой свидания с ним, происходит другая, для читателя неожиданная, но художественно и морально необходимая встреча: к Энею подходит тень, чей облик ему слишком знаком, - это когда-то любимая им женщина, та самая царица Дидона, что была им покинута и в отчаянье наложила на себя руки. Эней тронут, клянется, что всему виною воля богов, что он не мог предположить, каким для нее горем будет его отплытие, - обычные слова мягкосердечных изменников, - оскорбленная тень скрывается в лес, где ее ожидает верный законный супруг. Так Вергилий не пожелал снять с души своего героя вину вероломства.
Эней встретил Анхиза в момент, когда старец обозревал сонм своих будущих потомков. Па вопрос Энея о судьбе этих неприкаянных теней Анхиз отвечает изложением доктрины, восходящей к Пифагору, - учения о метампсихозе, то есть переселении души. Чистота доктрины снижается в устах Анхиза обнаженной политической тенденцией, перечислением представителей будущего "дома Юлиев", и завершается прямым восхвалением Августа. Встреча Энея с Анхизом заканчивается в буколической обстановке наивной конкретности, в уединенной роще, среди шумящего тихо кустарника. Сыновняя и отцовская любовь явлены поэтом с величайшей теплотой - это просвет, позволяющий заглянуть в нежную душу Вергилия. Описание в книге шестой подземного царства принадлежит к лучшим страницам мировой поэзии. Разве лишь Данте мог так сочетать земные детали с образами загробного мира, плотское с бесплотным.
Последние шесть книг "Энеиды" не соответствуют по качеству тому лучшему, что есть в первых шести. Они посвящены непосредственной борьбе тевкров за обладание Италией, точнее той ее срединной областью, где стоит Рим. Эпическая тема распадается на десятки эпизодов, где геройство измельчено, причины и следствия запутаны, отдельные фигуры не рельефны. Сомнительно, могли ли и современники Вергилия без скуки следить за однообразными перипетиями третьестепенных храбрецов, с их мало внятными именами, - а имена перечисляются в удручающем множестве, разве лишь для удовлетворения тщеславных начетчиков или любителей вымышленных имен. Конечно, события десятилетней осады Трон, с нашей, современной, точки зрения, - тоже ничтожны. Но, однажды зародившись в народном воображении, они со временем только укреплялись и оформлялись, их образы оставались живыми, приобретали устойчивость, на тысячу ладов варьируемые поэзией, театром, скульптурой. А образы "Энеиды", кроме разве лишь финикиянки Дидоны, не дали даже в самой римской поэзии живучих ростков. Вплетенная в последние книги "Энеиды" любовная тема - мало обоснованное соперничество "женихов", приезжего Энея и местного Турна, из-за царевны Лавинии - не оказалась отраженной в каком-либо значительном литературном произведении последующего времени. От общего впечатления не спасают ни дружеская чета Hис и Эвриал - образцовый пример верности, - ни девушка-воительница Камилла, они остаются в памяти только действующими лицами недостаточно внушительного спектакля.
В описании боев щедрость поэта становится решительно излишней. Они повторяются в "Энеиде" четыре раза. В книге десятой автор вводит нас в битву, в которой семьдесят пять убитых, и все они перечисляются поименно! Сочувствие сражающимся - тем или иным - парализуется внешним напором батальности. В мировой литературе едва ли сыщется произведение, где с такой расточительностью были бы явлены картины самого зверского натурализма. Один из талантливейших критиков Вергилия, г-жа Гийемен, решилась даже высказать несколько странное предположение, что Вергилий громоздил ужас на ужас "шутки ради". По-видимому, нам трудно переключиться в эстетическую категорию жестокости, и мы недоумеваем: откуда же у Вергилия, смиренного и гуманного, этот кровожадный паноптикум?
Ответ, нам кажется, в том, что Вергилий был творчески чужд батальной стороне избранной им темы. Ни его характер, ни умонастроение, ни предшествующий поэтический опыт не могли оказаться предпосылками воинственного пафоса. В его кровопролитных сценах проявляется лишь внешнее совершенство. Пусть блаженный Иероним называл Вергилия "истинным Гомером латинян", мы не можем разделить его точки зрения. В свое время Музы отплатили забвением Аполлонию Родосскому за открытую попытку превзойти Гомера, теперь они наказали и более скромного Вергилия.
Что же обеспечило "Энеиде" ее мировую славу?
Если можно не совсем согласиться с Валерием Брюсовым в высокой оценке композиции поэмы, то нельзя не сочувствовать тому, что он говорит о поэтическом мастерстве ее автора: "Для поэта чтение "Энеиды" в подлиннике помимо художественного наслаждения, - пишет Брюсов, - есть сплошной ряд изумлений перед великим мастерством художника и перед властью человека над стихией слов". Поэтическая эвфония, разработанная уже Катуллом и другими "новаторами", достигла у Вергилия высочайшего уровня. Разнообразие звукосочетаний, обилие тропов и стилистических фигур, безупречность и звуковая весомость гекзаметров свидетельствуют о мастерстве, для которого уже нет трудностей. Едва ли какой-либо другой поэт в такой степени выявил качества родного языка, - сказанное относится не только к "Энеиде", но и к созданным в юности "Буколикам", и тем более к зрелой поэме "Георгики". Та свобода, с которой Вергилий пользуется материалом, - тоже свидетельство его высокого поэтического мастерства. Он не боится противоречий, зная, что смещенность во времени и месте но только не снижает общего впечатления, но дает немалые преимущества поэтическому изложению. События протекают у него без оглядки на хронологическую точность, иногда с неестественной быстротой. О неправдоподобности временных координат у Вергилия неодобрительно отзывался Наполеон, критикуя поэта с точки зрения военного дела, в частности, искусства брать крепости.
"Мягкий, но непреодолимый наклон все время тянул поэта обратно к историческому построению, - пишет г-жа Гийемен, - но, имея постоянно в виду предписания Аристотеля, невысокие качества своих латинских предшественников и плоскость Аполлония, он (то есть Вергилий. - С. Ш.) не переставал грести против течения, не отводя глаз от Гомера, мастера из мастеров эпопеи..." Г-жа Гийемен оправдывает чисто поэтическое, чуждое какой-либо регистрации отношение Вергилия к числу и собственному имени: "Для него число, так же как имя собственное, только элемент прекрасного... но элементом прекрасного можно быть, лишь перестав быть элементом подсчета. Эта истина представляется столь очевидной, что чувствуешь себя вправе спросить, каким образом критика до сих пор ею пренебрегала". Подобное заявление находит естественную опору в суждении Аристотеля, что "дух истории и дух поэзии полностью различны".
В целом поэтический стиль "Энеиды" достигает того, что можно назвать великолепием. Это великолепие может с первого взгляда показаться совершенством имитации, искусным повторением пройденного, пышной пеной над кубком, где нет вина, но эти упреки отпадают, поскольку поэт оправдан первичностью своей работы над словом, стихом и образом.
Среди поэтического богатства "Энеиды" мы от времени до времени с особой радостью останавливаемся на небольших, в несколько строк, вставках, большею частью сравнениях, где Вергилий вдруг переносит нас в мир деревенских образов "Георгик". Их теплота явственно отграничена от холодного в общем стиля его гомерообразной эпопеи. Чувствуется, что у Вергилия был еще целый запас не нашедших места в его поэзии впечатлений сельской, милой ему жизни.
Дальнейшее выходит за пределы поэтической оценки. Вергилий был в "Энеиде" глашатаем грандиозной, убедительной для политиков его времени идеи - идеи миродержавства Рима. Он еще в "Георгиках" утверждал эту идею. Относясь с ненавистью к междоусобицам, он не восхвалял и внешних завоеваний. Позиция Вергилия была диалектична. Он был от природы миролюбив, - в такой век! - но, как патриот, не мог не радоваться успехам римского оружия, не гордиться, видя, как Рим на его глазах превратился в мировую империю. Однако Вергилий никогда не восхвалял территориальную экспансию, как таковую. Идея римского всемирного владычества принимала у Вергилия утопические черты. Его мечтой была не всемирная монархия, хотя бы и с Августом во главе, а некий золотой век, мерещившийся ему еще в молодости, в пору сочинения "Буколик", некое время, "когда народы, распри позабыв, в единую семью соединятся". Август несколько иначе думал о Риме и о себе, с таким рвением заботясь о потомках Юла, но охотно читал творения своего поэта, оказавшие ему столь нужную общественную поддержку.
Мы говорим об Энее как герое "Энеиды", но это верно лишь отчасти. На самом деле в "Энеиде" неизменно присутствует другой герой, не искусственный, не заимствованный: этот герой - дух Рима. В центре поэмы - идея его бессмертия, основанного на божественном промысле, оправданная эпитетом "Вечный".
Поэт самолично дважды читал Августу отдельные книги "Энеиды", а именно четвертую и шестую, - знаменательный .выбор. Автор учитывал, насколько именно эти две книги достойны подобного слушателя. Вторую из них Вергилий, по-видимому, огласил не только ради ее поэтических или философских достоинств, - прямая хвала не могла не льстить Августу.
Светоний сообщает, что перед смертью, уже в Брундизии, Вергилий завещал уничтожить "Энеиду", считая ее "незаконченной". Мы лишены возможности судить о том, что понимал поэт под "незаконченностью". Едва ли думал он о коренной переработке поэмы, - но его недовольство выполнением грандиозного замысла несомненно. Друзья не послушались поэта. Они, с благословения Августа, только подвергли "Энеиду" легкой редакции, сохранив целый ряд недоработанных автором более коротких строк, и отдали поэму в переписку для широкого распространения.
При жизни Вергилий был очень знаменит. Есть сведения, что, когда он входил в театр читать свои стихи, граждане оказывали ему почести, подобавшие Августу. Уже много лет спустя после кончины поэта день его смерти, иды октября, считался священным.
Вергилий не потерял своего авторитета и в последующие века, когда литературные вкусы стали совсем иными, - но слава его пошла по двум весьма различным руслам. Она суживалась в тех кругах, которые могли оценить его поэтические достоинства, и расширялась в народной массе, которая знакомилась, однако, лишь с отрывками из произведений Вергилия, приводимыми в качестве грамматических и стилистических примеров в школах, или же вовсе его не читала, зато много слышала о нем и постепенно создавала свой, народный образ поэта, доверяя ходячей молве. Обе эти славы переступили порог, отделявший рабовладельческий мир от феодального, языческий от христианского. Низовая слава Вергилия представляет явление уникальное и в высшей степени любопытное.
Непонятная в своем пророческом стиле эклога IV "Буколик", подробно изложенная в эклоге VII церемония волшебства, неоднократное упоминание Кумской сивиллы и схождения в загробный мир, описанный с такой ощутимой конкретностью, - все это овеяло образ Вергилия таинственностью, перед которой опасливо трепетали и благоговейно изумлялись. Уже начиная с времени самого Августа, более чем на тридцать лет пережившего своего поэта, Вергилий стал приобретать легендарные черты, все более отдалявшие подлинный его облик. Суеверному простолюдину он стал представляться чародеем, описанные им заклинания или посещения обители умерших принимались за личный опыт. Всегда отличавшийся примитивным суеверием Неаполь особенно усердствовал в нагромождении на память Вергилия умственного хлама. В средневековой "Партенопейской хронике" читаем, что Вергилий, как добрый волшебник, оказал неаполитанцам ряд благодеяний: уничтожил мух, разносивших болезни, изгнал цикад, мешавших людям спать своим "грубым пением", устроил купанья в Байях, увеличил число рыбы в мелком Неаполитанском заливе и т. д. Автор "Хроники" видит в этом "милость божию", а вместе с тем убежден, что Вергилий - чернокнижник, научившийся всяким сатанинским делам у Хирона, - тут неаполитанцы путали Гераклова наставника, кентавра Хирона, с реальным преподавателем "эпикурова сада", Сироном. Век за веком Вергилий, забытый толпою как поэт, продолжал считаться "злодеем, поклонником демонов", ничего не умевшим делать без помощи нечистой силы. Такое мракобесие в отношении к Вергилию было устойчиво, - в XIV столетии Боккаччо еще верил некоторым неаполитанским нелепостям.
Не угасла и идея римского миродержавства. Рим был на низшем уровне падения, но обаяние вечного города оставалось столь могучим, что империя, образованная наследниками Карла Великого, с гордостью стала именоваться "Священной Римской империей германской нации". Рим превратился в духовный центр христианства; папа и император встали друг против друга в борьбе за власть.
Между тем рукописи творений Вергилия переписывались в монастырях, оставшись достоянием лишь избранных умов. Мыслители продолжали углубляться в толкование поэта, привлеченные его мессианскими и пророческими высказываниями. Гению Данте суждено было перекинуть мост между античностью и миром молодой, обновляющейся Европы. "Анима кортэзэ" мантуанского лебедя нашла родственную душу в авторе "Божественной комедии". Вергилий стал провожатым Данте по загробному миру. Так, по выходе из легенд суеверья, новая Европа создала свой миф о Вергилии.
 

Примечания

1. Партенопея - древнее название Неаполя.